Потом Костя уходит в комнату грести галерными веслами дальше, и мы остаемся с сыном на кухне вдвоем. Меня безумно интересует, что представляет собой его работа, позволившая ему буквально переродиться, но ничего внятного услышать мне от него не удается. Ни о том, зачем он ездил на Урал, ни о том, в чем вообще заключаются его обязанности, как, равным образом, и о самой
Он уже стоит в прихожей, входная дверь отомкнута, когда в кармане у меня звонит мобильный. Мы наскоро обнимаемся, он распахивает дверь, машет мне рукой и уходит к лифтам, а я захлопываю дверь и наконец извлекаю мобильный из кармана.
— Да, — бросаю я в трубку, не посмотрев, кто звонит.
Трубка отзывается голосом Евгения Евграфовича:
— Так где же вы, Леонид Михайлович? Что случилось? Почему ваша работа еще не у меня?
Он уже и до этого пару раз самолично звонил мне, торопил, и вот снова.
Я принимаюсь объясняться: вот как раз сегодня доставлены последние материалы, обработаю их, откомментирую — и считай, всё, записка готова, еще несколько дней, ну неделя.
— Поторопитесь, Леонид Михайлович, поторопитесь, — с внушением произносит в трубке Евгений Евграфович. — Непомерно затянули. Давно пора было представить. Через неделю — последний срок, больше вам дать не могу.
Я отсоединяюсь от линии, едва не плавясь от счастья. О, это многого стоит, когда твоя работа нужна, когда она — не просто ради денег, а для дела. «Для дела, для дела!», — эйфорически звучит во мне.
— Что лыбишься, как блин на сковородке? — спрашивает меня Костя, когда я, еще держа телефон в руке, вхожу в комнату.
Я показываю ему телефон:
— Звонили. Ждут. Требуют поскорее.
— О договоре поговорил? — опускает меня с небес эйфории на землю Костя.
Елки зеленые! Я хлопаю себя по лбу. Забыл! Опять.
Что-то Евгений Евграфович не торопится нынче заключать со мной договор. Меня это смущает. Все-таки, когда синица в руках — жить веселее и можно спокойно пялиться на журавля в небе. Хотя, откровенно говоря, я не переживаю особенно, что договора пока нет. Прошлый опыт показал мне — Евгений Евграфович слов на ветер не бросает.
— Полюбуемся пока на журавля в небе, — не очень, наверно, понятно для Кости отвечаю ему я. Возможность говорить сильным мира сего правду в лицо — превыше всего, вот что я имею в виду под этим.
Гремучина проходит мимо меня, как мимо невидимого духа. Меня нет для нее, я ее обидчик, враг, негодяй.
— Здороваться надо, — говорю я — несколько вслед ей, но так, что она прекрасно меня услышит.
За что тут же и получаю:
— Интриган, скотина! — остановившись, ненавистно бросает она мне. — Недобили тебя «памятники». А надо было.
Не тронь г… — гласит народная мудрость (именно так, обозначая слово лишь первой буквой), — не завоняет. Достало ума дураку — тронул.
— Нехило она вас, — слышу я иронический голос сбоку, и, повернув голову, вижу рядом светско-аристократическую улыбку Боровцева. Умеют критики, что литературные, что музыкальные, оказаться в нужное время в нужном месте, чтоб стать
Критики не только умеют быть свидетелями, но еще и свидетелями любопытными.
— Ошибаетесь, — говорю я, пожимая ему руку. — Феминизм — всего лишь мозоль, аз же грешный разбил ей сердце.
— Неужели? — с изумлением поднимает бровь Боровцев, из чего я заключаю, что мои слова восприняты в том смысле, в каком это выражение употребляется обычно.
— Не поделили найденный клад, — разъясняюще говорю я, и Боровцев после секундного недоумения принимается понимающе кивать головой. На лице его появляется выражение удовольствия, как от глотка вина, неожиданно оказавшегося более чем хорошим.