Выйдя к Пушкинской площади, я пробую вновь дозвониться до Евдокии, но попытка моя опять остается всего лишь попыткой. «Перезвоните позже», — отвечает мне чужим симплированным голосом ее номер.
А Костя вот отзывается, хотя и в метро. Мы договариваемся о встрече и, встретившись у памятника Пушкину, двигаем на Петровку.
В клуб неожиданным образом мы приходим последними из выступающих. Распорядитель вечера встречает нас на пороге и, едва поздоровавшись, начинает подгонять: «Скорее, скорее, народ уже собрался, зал полон, пора начинать, ждали лишь вас».
Зал устроен в подвале, в который нужно спускаться по крутой лестнице, потолочное перекрытие над ним снято, так что с первого этажа, идущего вокруг зала родом балкона, он весь как на ладони, — очень демократично и символично: вот ваше место, господа творцы. Расставленные в несколько рядов длинным полукружьем стулья и в самом деле все заняты. Я смотрю на ряды, кто там есть. Отыскивая, естественно, прежде всего мою радость. Глаза выхватывают лицо Иветты Альбертовны, лицо Паши-книжника, но Евдокии я не вижу. Напротив зрительских рядов поставлено еще несколько стульев, два свободны — надо полагать, для нас с Костей, а на остальных уже сидят. Это Ларчиков, которого я не видел уже полные двадцать лет и которого, не имей понятия, что это он, скорее всего, не узнал бы. Две дамы по бокам от него, несомненно поэтессы, приехавшие из Германии в составе их группы, — дам я вижу впервые, знакомство нам лишь предстоит. А вот с третьей дамой, что сидит с краю, я прекрасно знаком.
— Здравствуй, Риточка, рад видеть, — здороваюсь я с Гремучиной.
Гремучина смотрит на меня так, словно я материализовался здесь из какого-то ее страшного сна.
— Что такое происходит последнее время? — вопрошает она вместо приветствия. — Куда ни приду — там и ты.
Зеркальная ситуация, просится у меня с языка, но я только хмыкаю.
— Леонид Поспелов, — представляюсь я ее соседке. Должно быть, эта соседка и взяла в пристяжные к себе Гремучину, как Костя меня.
Ларчикову я просто пожимаю руку:
— Привет! — будто мы виделись если не вчера, то позавчера.
Ответное пожатие Ларчиков а вяло и холодно. В ответ мне он не произносит ни звука — можно предположить, он меня не опознал. Может быть, и не опознал бы, как не узнал бы его я, но Костя еще раньше известил его, с кем будет, а значит, Ларчиков хочет подчеркнуть, что прошлое наше знакомство ничего не стоит. Слиняв на волне перестройки, еще из Советского Союза, в Германию, он сделал там преподавательскую карьеру, женился на какой-то состоятельной вдове, вполне благополучен, как говорится,
Впрочем, и мне он не нужен в моей нынешней жизни, и я перехожу к последней даме, и вот с нею в виде компенсации за общение с Ларчиковым с полминуты рассыпаюсь в самых нежнейших любезностях — ну просто встретился с Мариной Цветаевой.
— Садись, садись, начинаем, — тянет меня опуститься на стул рядом Костя.
Право выступать первой предоставляется одной из дам — той, что привела с собой Гремучину. Когда-то она жила в городе Днепропетровске, но уже четырнадцать лет, как живет в городе Ганновер, там же, в Ганновере, с тоски по родине начала писать стихи, и теперь за плечами у нее уже четыре стихотворных сборника.
— Ты только не комментируй, — наклоняется ко мне Костя, когда ганноверская Цветаева изготавливается для чтения первого стихотворения. После начальных двух строф смысл его требования становится мне ясен: стихи кошмарны.
— Как ее можно было привозить, — спрашиваю я Костю, когда ганноверша наконец заканчивает чтение, и мы все, вместе с залом, дружно рукоплещем ей.
— Запрос отсюда, — переставая на миг хлопать, обводит руками пространство перед собой Костя.
Следом за нею наступает очередь его самого. Лицо Кости мгновенно меняется, обретая вдохновенную значительность, морщины на лбу разглаживаются, напрягаются крылья носа, — он превращается в
Ведущему приходится выводить Костю из транса едва не силой.
— Что, я долго читал? — удивленно спрашивает меня Костя, оказавшись на стуле.
— Чуток перебрал, — подтверждаю я.
— Ну, если только чуток, — говорит Костя.
Справиться с Ларчиковым ведущему уже не удается.