Но дело не ограничивалось только настроениями Сары. Несмотря на ее стремление задавать нам как можно меньше работы, мы посещали ее не на правах гостей. Время от времени приходилось сталкиваться с иной, физической, стороной ее болезни, которая в наши первые посещения никак себя не проявляла. Эта сторона была для меня самой тяжелой. Увидев однажды, как Сару рвало, я стал улавливать запах рвоты даже тогда, когда мы пили в ее присутствии кофе. Комнаты хорошо мылись, проветривались, и запах был, скорее всего, плодом моего воображения. Но я не мог заставить себя есть печенье, на которое, как я боялся, могла попасть капля извергавшейся из Сары отвратительной жидкости. Мне было по-настоящему страшно, когда Саре становилось плохо и ее требовалось вести в туалет. Я боялся, что, ведя ее, испачкаюсь в ее рвоте или испытаю что-то такое, отчего меня самого начнет рвать. И Сара, и Настя все видели и все понимали. И обе меня жалели. Мне было невыносимо стыдно, но страх был еще невыносимее стыда. Мой физический контакт с Сарой ограничивался передачей ей банки куриного бульона, который специально для нее варили в доме.
Глядя на то, как спокойно относится Настя к выполнению наших обязанностей, я спрашивал себя, насколько эти Настины черты соотносятся с русской жизнью вообще. О немецкой жизни она однажды выразилась в том духе, что она слишком хороша, чтобы помнить о смерти и болезнях. Получалось, что, в отличие от нас, выносящих смерть за скобки, в России смерть является, так сказать, фактом жизни. Я догадывался, что непосредственным источником этих замечаний были разговоры о тайных похоронах фрау Шпац, еще долго будоражившие обитательниц дома. И хотя правомерность таких обобщений вызывала у меня сомнения, я допускал, что в России, стране, где, по здешним представлениям, жизнь ценилась не слишком дорого, могло быть и какое-то другое отношение к смерти. Из этого другого отношения к смерти или болезням для меня еще не следовало ничего в отношении России положительного. Уж не знаю, как к смерти, но русское другое отношение к жизни считается у нас по меньшей мере легкомысленным. Несмотря на мое неравнодушие к Насте, которое с каждым днем я осознавал все сильнее, я был далек от того, чтобы ее хорошие качества распространять на всех русских. Стараясь сохранять объективность, я полагал, что не было бы ничего более глупого, чем один стереотип заменить другим. Но наблюдение за тогдашними Настиными действиями что-то изменило и в моих общих оценках.
Бывали дни, когда Сара почти не вставала, и Настя помогала ей переодеваться, помогала мыться, меняла белье, выливала и мыла стоявший у ее постели почти доверху наполненный таз, куда я не отваживался даже заглянуть. Это была забота не только о Саре, но и обо мне. Обо мне, может быть, даже в большей степени — из-за моего страха перед проявлениями Сариной болезни. А я — я сходил с ума от моей благодарности Насте. От моей любви к ней. Именно тогда я неожиданно употребил про себя это слово. Без рыжей русской девочки я не мог жить.
6
Наши отношения с Настей развивались так необычно, что, пытаясь о них сейчас рассказать, я несколько растерялся. Грань между духовным и телесным, сама по себе довольно призрачная, в наших отношениях совершенно стерлась. Несмотря на то что я восхищался живым Настиным умом и благородством ее поведения, было очевидно, что она не являлась для меня лишь духовной сущностью. Как раз наоборот. Возникавшие в моей фантазии наброски относительно меня и Насти допускали самые свободные диалоги, одежды или позы. Не нанося никакого оскорбления своим чувствам, я пытался представить малейшие подробности ее тела. Исходя из разницы цвета Настиных волос и бровей (брови были чуть темнее), я строил догадки о цвете более интимной ее растительности. Я представлял форму ее груди (здесь задача упрощалась тем, что она не носила бюстгальтера), игру мышц при ходьбе, белизну и запах ее кожи в недоступных для обозрения местах. Это не оскорбляло, повторяю, никаких моих чувств, потому что ни в коей мере не было рассматриванием порнографических картинок. Это было апофеозом нашего единения, соединения в единую плоть, рождавшего наш единый дух. В моей фантазии находилось место и для менее романтических проявлений. Представляя, как мог бы ухаживать за Настей в случае ее болезни, я без малейшего отвращения переносил на нее все то, что пугало и отталкивало меня в болезни Сары. Что касается Насти, то думаю, что и она не могла не оценить моей красоты с самого начала. Не исключаю, что Настя представляла меня в тех же подробностях, что и я ее. Как я убедился впоследствии, ее искренняя религиозность не мешала ей принимать участие в самых смелых сексуальных экспериментах. Я чувствовал, что и она ко мне далеко не безразлична. Так что помимо моей любви к самой Насте мое чувство включало, так сказать, и любовь ее любви ко мне.