— Погоди вот, я отолью тебя от испуга. — Вавила усадила ее на узелки. — Потерпи немного, сейчас все и кончится.
Достала из котомки последний огарок свечки, в миску положила и в печь поставила. Потом крестиком воду освятила, усадила Агриппину Давыдовну на порог, сняв платок с головы, распустила жиденькие волосы.
— Ну погляди на меня, подними глаза! — приказала. — И читай за мной. «Отче наш, иже еси на небеси. Да святится Имя Твое, да приидет Царствие Твое…»
Почтарка лишь шевелила губами. А боярышня в то же время бережной ладонью лицо водой освященной умыла, руки, непокрытую голову окропила и достала расплавленный воск.
— Излейся, страх лютый, аки вода изливается с гор. Аки воск сей огненный горючий застынет, так испуг спадет с души твоей. Не бысть более страху земному, бысть Божьему. Аминь.
Достала из воды отлитую восковую фигурку — человек с ружьем. Вот отчего испуг ее был. Проткнула иглой насквозь, на кусок бересты положила под дымоходом и подожгла.
— Унесись в трубу и развейся пеплом!
И пока все это делала, Агриппина Давыдовна уснула прямо на пороге, привалившись к косяку. Вавила подняла ее на руки, перенесла в кровать. Сама же пристроила иконки в углу на лавке, постелила коврик, отбила первый поклон, откинула кожаный листик на четках да так и заснула, стоя на коленях.
А проснулась на рассвете оттого, что ведро звякнуло: бабушка уже корову подоила и теперь цедила молоко.
— Та шо ж ты на полу спишь? — знакомым визгливым голосом заговорила старушка. — Як чоловик мой. Тай кажу, он же ж дурной быв, як горилки выпьет. А ты горилки не пила.
— Я молилась, бабушка.
— Сон мне привиделся, нимци прийшлы и у деревне стрелялы.
— Не сон это, вправду было…
— Та як же ж не сон?
— Возле дома Юрия Николаевича стреляли ночью. — Боярышня встала. — Будто на пасху. У нас так делают в скитах. Выйдут на улицу, как первая звезда взойдет, и стреляют.
— Та на шо ж стреляют?
— Чтоб возвестить миру — Спаситель наш Иисус Христос воскрес.
Агриппина Давыдовна задумалась, глаза на миг потемнели, будто со света в тень ушла, но тут же просияли.
— Кажу, то Кондрат! Вин же як мой Лука, дурной когда выпьет. Усе ему стреляты треба! Пойдем та побачим, чього вин стрелял?..
Они вышли на восходе, от вольного воздуха у Вавилы закружилась голова. Ночью подморозило, хрустел ледок, наперебой дробно стучали дятлы и заливались на березах тетерева. Утро было чистым, первозданным, как земля после потопа, и хотелось молиться. Все это время она чувствовала на себе вериги ежеминутно, жесткий волос царапал и колол тело от малейшего движения, и даже от дыхания грудь охватывало горючей болью. Но тут будто и власяница с нее спала…
Возле дома Космача они остановились, конь, почуяв людей, тихонько заржал. Дверь была распахнута, калитка настежь, словно кто-то выскочил впопыхах и убежал. Старушка сунулась в избу, обежала двор.
— Война була, чи шо? — недоуменно озиралась она. — Но когда война, людины побитые лежат, а нема ничего… И Кондрата нема.
Вавила поднялась на крыльцо и стала смотреть в конец улицы — встающее солнце еще не слепило, но скрадывало дорогу. Агриппина Давыдовна, как завзятый следопыт, сделала еще один круг возле дома, затем убежала на реку и вернулась через огород, обескураженная и растерянная.
— Та шо ж тут було? Ничого ни розумию. То ли Кондрата вбыли и у реку бросили, то ли Кондрат усех вбыв?.. Та шо ж ты молчишь? Кажу, война була, дывись, хата постреляна, тай конюшня… Та нимцев нема, кажу. Колы нимцев нема, якая вже ж война? А кровь е! Хто кого побыв — не розумию…
Боярышня смотрела из-под руки и ждала, пока солнце наконец оторвется от земли и обнажит дорогу. И когда образовался этот просвет, в конце деревни появился путник с посошком.
— Погоди, бабушка, вон человек идет, сейчас спросим. По виду так странник, а они все знают.
Агриппина Давыдовна притихла, присела немного и замерла, будто птица на ветке, прежде чем слететь.
А странник приблизился, шапку снял, опираясь одной рукой на посох, поклонился в пояс.
— Христос воскресе, люди добрые.
— Здравствуй, Клестиан Алфеевич, — ответила ему боярышня. — Откуда же ты явился, странник богоугодный?
— Мир пытать бегал, внучка Илиодорова.
— Ну и что же, испытал мир?
— С ног до головы в гное да мерзости.
— Входи же, страстотерпец! Я сей же час баню затоплю.
— На реку пойду, вымоюсь. — Клестя-малой потоптался на месте, потыкал лед посошком. — Эвон какая здесь река чистая да бурливая. Будто Иордан.
Смерть мэтра потрясла, а более всего — причина самоубийства, и если в первый миг он ощутил лишь тоскливую беспомощность, то когда обнаружил в своем факсе записку, испытал сиротство, чувство новое и горькое, как лекарство в детстве. От него нельзя было избавиться, как раньше он избавлялся от всего, что мучило или казалось постыдным.