Он нажимал кнопку и слушал дребезжащий голос через каждые четверть часа, пока на дисплее не высветилась надпись, что батарея разряжена. Между тем солнце садилось, от леса за рекой постепенно надвигались сумерки, и Коменданту становилось тревожнее. С обрезом в руках и пистолетом в кармане он забрался на чердак и долго рассматривал горизонт — никакого движения. Потом взял другой телефон, принадлежащий усатому, разобрался с кнопками, отыскал номер и послал вызов.
И вдруг ответил живой женский голос.
— Аркаша, это ты? Ой, мы тебя заждались! Когда ты приедешь? Алечка тебя все зовет, папа, папа. Вот я сейчас ей трубку дам!
Комендант нажал сброс, от зовущего и тоскующего голоса женщины стало не по себе. Оказывается, у этого Аркани жена есть и дочка…
С чердака хорошо просматривались все подходы к дому от леса, однако со стороны реки была мертвая зона. Дождавшись темноты, он спустился вниз, осмотрел двор глазом солдата, готового держать круговую оборону, и забрался на стог. Шапка снега на нем растаяла, и сено промокло на полметра. Он разворошил его, сделал гнездо, положил под руку обрез и снова достал трубку. Номера, по которому звонил оставшимся в лесу наблюдателям, он не запомнил, поэтому перебрал в справочнике все, а их было десятка три, и стал набирать подряд. Два первых не ответили, третий почему-то срывался, и только по четвертому неожиданно отозвался мужской голос.
В это время боковым зрением заметил движение около реки. Сунул игрушку себе под ноги и взял обрез.
Снег на склоне почти согнало, узкие ленты сугробов остались только вдоль поскотины и огорода. Комендант держал под наблюдением изгородь усадьбы и через минуту увидел легкую и стремительную тень, мелькнувшую на фоне снега. Почти одновременно на улице за спиной послышался шлепок, будто в лужу наступили.
Еще через минуту вроде бы зашуршал рыхлый снег за домом, в мертвой зоне. Если это был не обман слуха, не весенняя игра звуков просыпающейся земли, то подходили сразу с трех сторон.
Он замер, затаил дыхание. Жеребец в деннике несколько раз гоготнул тоненько, будто пробуя голос, и вдруг затрубил, как полковая труба…
Предчувствие опасности спало разом, будто она из глубины вынырнула и вдохнула свежего воздуха. За все время своего подземного сидения боярышня поднималась в хату лишь один раз, чтоб испечь жданки, и сейчас, едва почувствовав облегчение, перебралась в подпол, нашарила лестницу и открыла люк.
Ей казалось, что на улице день и солнце, однако в хате горел свет, а за окнами было темно.
— Бабушка, должно быть, кончились наши муки, отлетела беда.
Агриппина Давыдовна выпотрошила комод, шкаф и теперь сидела на полу, вязала узелки. Они уже стояли повсюду, на столе, лавках и даже на пороге, большие и совсем маленькие, с тряпьем, посудой, валенками и телевизором.
— Куда же ты собираешься, бабушка? — Вавила потрясла ее за плечи. — Не надо уходить.
— До хаты пойду. У гостях дюже добре, та же ж пора до дому.
— Ты же у себя дома? Это ведь твоя хата!
— Ни, туточки усе чужо… Тай и чоловик мой, Лука Михайлович, ждет.
— Что ты говоришь, бабушка? — Заглянула в лицо: глаза осмысленные, живые, разве что непривычно кроткие…
— А ты хто? — вдруг спросила старушка. — Мати моя, чи шо?
Вавила отпрянула.
— Нет… Ты не помнишь меня?
— Колы чужа жинка, шо ты сюда прийшла?
— Я к Юрию Николаевичу пришла, — попыталась втолковать. — У тебя в подземелье пряталась. Не признала?
— Усяки люпины ходят… Шо це такс?
Вавила разгребла ворох тряпья, достала цветастые лоскутки, разгладила, сложила в аккуратную стопочку, туда же отправила обрывок ленты, красный поясок и сломанную пополам перламутровую гребенку.
— Яки красивы, — приговаривала. — Кажу, шо на юбку, шо на передник…
Затем расстелила клетчатый платок, бережно перенесла все и связала в узелок.
На улице орала голодная и наверняка недоеная корова.
— Бабушка, дай-ка я корову обряжу, — попросила боярышня. — Где подойник у тебя?
— Якая тебе бабушка? — засмеялась та. — Ой, дывитесь, бабушка!..
Выпушенные во двор собаки внезапно залаяли разом и грозно. Агриппина Давыдовна вскочила, бросилась от окна к окну, в глазах мелькнула радость.
— Та ж едут! За мной едут!
В тот же миг разом и густо ударили выстрелы, ровно в пасхальную полночь. Но старушка кинулась к Вавиле, прижалась к груди, свернулась комочком.
— Мати! Мати! Нимци! Ой, лихо!
— Да что ты, Господь с тобой! — Боярышня обняла дрожащее худенькое тельце. — Стреляют, слышу…
Остановить или успокоить старушку было невозможно, она неожиданно вырвалась, полезла в подпечье.
— Война! Война! Нимци идуть! Ой-ой-ой!..
Стрельба длилась несколько минут, то густо, очередями, то одиночными хлопками, и была совсем не страшной, не угрожающей. Вавила свет выключила, в одно окно посмотрела, во второе — ничего не видать. Потом и вовсе все стихло, лишь собаки еще долго лаялись и бросались на забор да призывно кричала недоеная корова.
И когда наконец все стихло, боярышня снова зажгла свет и вытащила стонущую старушку из-под печи. Ее всю колотило, она хватала за руки, жалась, искала защиты.