Читаем Поэты в Нью-Йорке. О городе, языке, диаспоре полностью

И да, и нет. Представителем третьей волны я в известной мере себя ощущаю, потому что сотрудничал в русских эмигрантских журналах (так же как, впрочем, в литовских и польских). По-русски написал довольно много публицистики и литературоведческих статей. Но в качестве поэта – нет, не ощущаю, поскольку у меня другой язык. Сейчас я уже вообще не считаю себя эмигрантом. Я считаю себя человеком, который находится в Литве, пусть и не физически (физически только несколько раз в году), потому что печатаюсь я только там. То есть моя эмиграция закончилась с обретением Литвой независимости.

И все-таки, как складывались ваши отношения с русской эмиграцией?

Отлично складывались. У меня появилась масса дружб. Я всегда говорил, что за мной стоят три «мафии»: литовская, славистская и диссидентская. Приезжаю, например, в город Базель. Там может не быть литовцев, но есть какой-нибудь диссидент, а нет диссидента, так есть славист. И без ночлега и помощи я не останусь. Ну, сами понимаете, диссиденты и слависты – это в основном русские. Я был знаком с Романом Якобсоном, с Андреем и Марьей Синявскими, Виктором Некрасовым, Довлатовым, Максимовым, Коржавиным, Вайлем и Генисом – в общем, со всеми мало-мальски известными фигурами. Некоторых я знал еще по Советскому Союзу.

Как поэт, пишущий на другом языке, ощущали ли вы себя равноправным участником такого, в общем-то, русского мероприятия, как лос-анджелесская конференция «Третья волна» в 81-м году?

Не знаю, как меня воспринимали остальные участники конференции, но сам я чувствовал себя там в высшей степени в своей тарелке. Признаться, как это ни стыдно для патриота, я чувствовал себя там скорее русским, чем литовцем. Но на какой-нибудь польской конференции я точно так же чувствую себя скорее поляком – то есть я «меняю нации», за что меня в Литве многие не любят. Думаю, это явление началось в XX веке, а в XXI, наверное, уже вообще все будут менять нации как перчатки. По крайней мере, тогда я не чувствовал, что чем-то отличаюсь, скажем, от Алешковского или Коржавина, с которыми по ночам сидел и выпивал. В этом пьянстве была совершенно русская атмосфера, а к ней я привычен, потому что долго жил в Москве и Питере. Конечно, у меня есть дополнительный элемент: я знаю литовский, знаю литовские дела и могу по ним быть экспертом. Но такие ситуации бывают: например, Кенжеев – он казах.

Но пишет по-русски.

Пишет по-русски, но все-таки знает казахский и в какой-то мере следит за тем, что происходит в Казахстане – по-моему, мы с ним об этом говорили. Но он, конечно, гораздо более обрусевший, чем я, то есть в основном просто русский, каким в России был, например, Окуджава или был и есть Искандер. В каком-то смысле я тоже был литовцем московского разлива, причем имел предшественника – Юргиса Балтрушайтиса. Но Балтрушайтис издал по-русски три сборника стихов[476], чего я не сделал. Я никогда по-русски стихов не писал (то есть писал в ранней юности, но, слава богу, не сохранил).

А в каких газетах и журналах русской эмиграции вы печатались?

Когда я еще был в Союзе, мои стихи в переводе Бродского напечатал «Континент»[477]. Эта публикация способствовала моей эмиграции, тем более что на обложке мою «морду лица» поместили рядом с портретом Солженицына, после чего властям стало как-то понятнее: либо сажать, либо выкидывать. Позже, уже в эмиграции, я несколько раз печатался в «Синтаксисе». Напечатал там перевод рассказа Мрожека «Страшный суд», какую-то статью, что-то еще. Перевод из Мрожека, правда, сделала моя аспирантка Алина Израилевич (он вышел под ее именем), хотя я его редактировал[478]. Это довольно смешной рассказ о том, как человек умирает и попадает в мир иной, а там (то есть в небесах) – советская власть. Наступает Страшный суд. В голове у этого человека с безумной скоростью проносятся мысли: как повести себя на Страшном суде так, чтобы из советских небес выслали в ад. Ему задают вопросы: «Как вы относитесь к феодализму?» Отвечает: «Очень люблю» («На самом деле, – пишет герой, – я покривил душой: к феодализму я равнодушен»). «А к буржуазной эксплуатации?» – «Двойственно. То есть если она сильная, то приветствую, а если слабая, тоже приветствую, но меньше». И так далее. В итоге он попадает в ад и встречает там Черчилля с Труманом. В аду подбирается хорошая компания, и он совершенно счастлив.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Агония и возрождение романтизма
Агония и возрождение романтизма

Романтизм в русской литературе, вопреки тезисам школьной программы, – явление, которое вовсе не исчерпывается художественными опытами начала XIX века. Михаил Вайскопф – израильский славист и автор исследования «Влюбленный демиург», послужившего итоговым стимулом для этой книги, – видит в романтике непреходящую основу русской культуры, ее гибельный и вместе с тем живительный метафизический опыт. Его новая книга охватывает столетний период с конца романтического золотого века в 1840-х до 1940-х годов, когда катастрофы XX века оборвали жизни и литературные судьбы последних русских романтиков в широком диапазоне от Булгакова до Мандельштама. Первая часть работы сфокусирована на анализе литературной ситуации первой половины XIX столетия, вторая посвящена творчеству Афанасия Фета, третья изучает различные модификации романтизма в предсоветские и советские годы, а четвертая предлагает по-новому посмотреть на довоенное творчество Владимира Набокова. Приложением к книге служит «Пропащая грамота» – семь небольших рассказов и стилизаций, написанных автором.

Михаил Яковлевич Вайскопф

Языкознание, иностранные языки