Да, приглашение у меня было от Милоша в Америку. Если бы я мог выбирать, я, скорее всего, выбрал бы Европу, а не Америку. Но было совершенно очевидно, что в Европе гораздо труднее найти работу. При этом английский я худо-бедно знал, а по-французски или по-немецки разговаривать не мог. Это, пожалуй, и решило вопрос. Бродский избрал Америку сознательно, он говорил: «Ничего нет скучнее Парижа. Вот Нью-Йорк – это жизнь».
И что если уж происходят перемены, то пусть они происходят по полной[466].
Да, а я так не считал. Париж мне нравился и нравится больше, чем Нью-Йорк. Но что я буду делать в Париже? Работать на радио «Свобода»? Литовская редакция находилась в Мюнхене. К тому же на «Свободе» была абсолютно советская атмосфера: едва ли не все друг друга подсиживали, подозревали друг друга в шпионаже. Я хотел заниматься не радиожурналистикой, а литературой и думал, если не проживу на гонорары (вскоре понял, что на гонорары никто из эмигрантов не живет), то буду преподавать. А это было гораздо легче сделать в Америке, чем в Европе.
Есть ли у вас в памяти последний стоп-кадр, застывший оттиск той жизни, перед самым отъездом? Последнее, что запомнилось в Вильнюсе или Москве?
Этот стоп-кадр я описал в стихах «Шереметьево, 1977». Я уже прошел таможню, но еще не улетел. И тут я понял, что не помахал матери, жене и своей первой жене Марине, которая тоже пришла меня провожать. Я обратился к пограничнику с просьбой пройти под его наблюдением обратно и помахать на прощание близким. Он спросил: «У вас есть дипломатический паспорт?» Дипломатического паспорта у меня не было. Помахать не получилось. Я оказался за какой-то стеклянной дверью, а по другую сторону остались стоять мои близкие, которых, как я тогда думал, я больше никогда не увижу. Ощущение было довольно сильное. Я отправился в валютный бар, выпил грамм 100, сел в самолет и полетел. Самолет трясло, особенно над Парижем. Я даже испугался: еще аварии, думаю, не хватало.
О чем вы думали в самолете?
Вы знаете, было ощущение пустоты, никаких особых мыслей. Но когда я вышел из самолета и через какое-то время оказался в парижской мансарде, из окна которой был виден купол Инвалидов, то случился прилив сильнейшей эйфории. Во-первых, появилось чувство, что я выиграл крупное состязание с советской властью, в котором у меня практически не было шансов, – как будто бежал марафон и добежал первым. Во-вторых, ощущение, что теперь все это мое. Есть пошлый анекдот о том, как карлик женится на обычной женщине и в брачную ночь восторгается: «Это все мое, это все мое!» Ну и у меня было ощущение, как будто я овладел чем-то огромным и очень важным.
Из Вильнюса в Москву вы ехали на поезде? Как прошел последний день в Вильнюсе?
Да, ехал на поезде с матерью и женой. Уже после того, как я получил визу и устроил отвальную, мы с женой помирились. Она дала мне понять, что, скорее всего, приедет, когда я устроюсь. Она человек из театрального мира. Помню, в Вильнюсе незадолго до отъезда мы пошли с ней на какой-то спектакль о Брестской крепости. На сцене солдат, оставшийся в крепости последним, кричал, что он один здесь воюет со всей германской армией. Я сказал своей жене: «Имей в виду, я тоже воюю со всей германской армией…»
Последние минуты в Вильнюсе запомнились тем, что на вокзал пришло много людей, как знакомых, так и совсем не знакомых – человек двадцать, не меньше. Были воспитанники главы Литовской Хельсинкской группы[467] Виктораса Пяткуса – будущие политические деятели, священники и т. д., которые сейчас занимают в Литве определенную нишу. Был, разумеется, и сам Пяткус. Наверняка были и стукачи, но думаю, человека два, все остальные пришли провожать всерьез. Получились торжественные проводы.
Накануне была отвальная. Мы много пили. И пели, как потом выяснилось, любимую песню Брежнева из фильма «Белорусский вокзал»:
И дальше:
Все это как-то подходило к делу:
Были Пранас Моркус, Эйтан Финкельштейн, который сейчас живет в Мюнхене, и «хельсинкцы». Моего лучшего друга Ромаса Катилюса почему-то не было (наверное, он не смог приехать из Питера, где тогда жил и работал).