Лекция кончилась, но он все еще находился во власти своих мыслей. Он чувствовал ту удивительную слабость, которая постоянно овладевала им после продолжительной лекции; как и всегда в таких случаях, ему захотелось немедленно остаться одному. Но студенты толпились вокруг; некоторые из них благодарили его, другие все еще находились под впечатлением того, что он сказал. Один из них так выразил владевшие им чувства:
— Неужели, сэр, их казнят сегодня ночью! Что нам делать? Ведь, наверно, можно что-нибудь сделать?
— Боюсь, что ничего сделать нельзя, — ответил профессор.
— Не хотите же вы сказать, сэр, что правосудие — это балаган, что суд — чепуха, а закона нет вовсе?
Профессор был потрясен. Он пристально посмотрел на студента, бросившего ему в лицо такие слова; это был рыжий парень с живыми глазами. И профессор стал еще мрачнее; он как-то сразу протрезвел и испугался. «Что ж, — невольно подумал он, — в наше время есть чего бояться».
— Вы ведь именно это хотели сказать, сэр? — настаивал студент.
— Если бы я пожелал это сказать, — услышал профессор свой собственный голос, — моя жизнь была бы бесплодной, да и ваша тоже.
— Однако все, что вы сказали, свидетельствует о несправедливости. Какое же может быть правосудие, если все силы закона творят неправое дело?!
— Ну, это уже тема для совсем другой лекции…
Он взглянул на часы, извинился и кинулся к выходу, отмахиваясь от репортеров, которые хватали его за полы пиджака и забрасывали жадными вопросами.
Глава пятая
Покончив с завтраком и допивая вторую чашку кофе, ректор университета устремил недвижный взор на портрет Ральфа Уолдо Эмерсона[6], прищурился и отрыгнул. Нельзя сказать, что он отрыгивал изящно, но он делал это с тем же неподражаемым достоинством, с каким ковырял в носу. Недаром кто-то на факультете английского языка охарактеризовал его манеры как «бесстыдство барственного высокомерия», высказав таким образом нечто среднее между афоризмом и паралогизмом «non sequitur»[7]. Манеры ректора давно заслужили бы другому человеку столь же преклонных лет кличку «грязный старикашка», но его яростный и почти неправдоподобный снобизм внушал окружающим уверенность в том, что он ведет себя выше всякой критики.
Сидевший напротив преподаватель закончил свой рассказ.
— Только что, каких-нибудь пять минут назад? — Ректор едва верил своим ушам. — Немыслимо! Этого еврея, наконец, прорвало! Неужели мы не развяжемся с ним до гробовой доски? — И он снова вперил взгляд, который принято было называть «пронзительным», в портрет Эмерсона. — Говоря «еврей», я подразумеваю не отдельного человека, а, так сказать, видовое понятие, — разъяснил он своему собеседнику. — А ну-ка, повторите, что он сказал насчет кровожадности?
— Я не стану утверждать, что он употребил именно это выражение…
Тут в комнату вошел декан юридического факультета. Почуяв в воздухе бурю, он готов был и сам метать громы и молнии. Декан прошел в угол просторной красивой столовой, обставленной дорогой старинной мебелью, оклеенной расписанными от руки обоями и застланной чудесным, слегка выцветшим от времени ковром XVIII века, и, уютно сложив ручки на пухлом круглом животике, встал в позу как раз под портретом Генри Торо[8].
— Сэр, предупреждаю вас, он идет сюда.
Хмыкнув, декан попытался выразить и скорбь и предвкушение чего-то очень пикантного. Ректор, однако, не удостоил его своим вниманием и продолжал придирчиво допрашивать молодого преподавателя.
— Не в этих выражениях? Но вы же так сказали!
— Речь идет о смысле его слов, сэр. Я хочу быть добросовестным…
— Похвальнее желание, которого — увы! — не разделяют многие, — сказал ректор университета.
— Желая быть добросовестным, я вынужден привести его слова с максимальной точностью. Он намекнул, что некоторые высокопоставленные лица из чистой, как он дал понять, кровожадности желают смерти этих двух итальянцев — Сакко и Ванцетти.
— Ха! Вот именно! Из кровожадности!
— Это подразумевалось, сэр, только подразумевалось.
— Вы слышите? — спросил ректор у декана юридического факультета. Тот кивнул. — Он этого не утверждал, но подразумевал! А почему вы не пресекли этого безобразия?
— Как же я мог? — стал защищаться декан юридического факультета. — Я вошел в аудиторию, когда он уже говорил минут пятнадцать, и я решил — как мне кажется, совершенно справедливо, — что попытка остановить его будет куда более пагубной, чем все, что он захочет сказать. Ведь, если можно так выразиться, у него очень сильные позиции. С этим тоже надо считаться. Он хитер! Это, так сказать, их черта…
— Ну да, это их национальная черта. Они существуют благодаря своей хитрости. Не вижу, однако, чем его позиция так уж сильна. Он оклеветал честных людей и пусть расплачивается за это! Я старый человек, сэр…
— Много ли молодых обладает вашей энергией и юношеским темпераментом! — ввернул декан.