Читаем Подвиг полностью

— Я не молодой человек, — разводил он руками, — посудите сами: двадцать лет жизни провел на Чукотке, сжился с людьми, свыкся, женился на туземке, есть у меня дети. Хорошо, допустим, что некоторое время назад, по их мнению, я был вредным эксплуататором — скупал у чукчей меха (хотя я должен вам заметить, что я только с начала войны начал вести самостоятельное дело и прибыль там была грошовая). Но ведь после революции торговые дела я прекратил. Живу как любой чукча, хожу на охоту, на рыбную ловлю, никого не задеваю. Наоборот, даже неоднократно оказывал услуги советской власти знанием чукотского языка. Я по роду камчадал, но как-никак интеллигент, понимаю новые течения. Приедет, например, новый председатель из Петропавловска, сейчас же, понятно, собирает митинг туземцев, обращается с речью. «Будьте любезны, товарищ Феша, составьте переводик на их язык». Но последнее время уэлленское начальство такое начало притеснение, что просто не сказать. Постановили меня даже выселить с Чукотки. В качестве, дескать, злостного человека, спаивающего чукчей самогоном. Но, позвольте, это же бессмысленно! Откуда я мог взять сахар для варки самогона? Да спросите хоть у Миши — кладовщика фактории, и он вам скажет — брал ли я когда-нибудь больше одного пуда сахару у них на фактории. Ну, сколько я бы мог выгнать из одного пуда сахару спирту, скажите сами!

Хорошо хоть вышло, что постановление о моем выселении отсюда сделали осенью, когда пароход уже ушел. Конечно, я учился в Сан-Франциско и стал им поперек горла. В общем, прожил зиму с ними, как кошка с собакой. Дошли до того, что хотите — верьте, хотите — нет, но перестали отпускать мне из Дежневской фактории муку. Хоть помирай с голоду. Я-то, конечно, не помер — стал посылать за мукой свояков-чукчей, но вижу, что те смотрят волками, когда видят, что чукча несет ко мне в домик муку. Одним словом, в апреле решил я уехать из Уэллена. Вот вы были в Уэллене, — неужели вам не рассказали об этом? Там ведь и мой домик стоит. Деревянный домик, — привез из Аляски.

Он обращался ко мне. Я помнил какую-то историю вроде этой, ее рассказывал председатель рика. Он не называл Кобелева иначе как «Фешка лысая контра», и удивлялся, как его терпели на Чукотке столько лет после советизации.

— Простите, — перебил его Кнудсен, — не объясните ли вы нам сначала, что значат вот эти вещи, которые мы нашли недалеко от вас на берегу. Вот маленькая кирка и вот эта надпись. Видите: «Николай Алексеенко». Что стало с Алексеенкой?

— Алексеенко умер, — коротко и поспешно буркнул он, — дайте я вам по порядку расскажу.

— Вы, вероятно, с ним поссорились? Отчего он вырезал бранную надпись?

Кобелев посмотрел улыбаясь. Он вообще очень часто улыбается. В данном случае это было совсем некстати, после того как он только что сообщил нам о смерти Алексеенко: «Кто ж его знает. Алексеенко был непонятный человек. А может, это и не он писал».

Рассказ он начал следующим образом:

— Когда рик решил выставить меня с Чукотки, я тоже постановил, что мешкать мне особенно нечего. Бабу с детьми я отправил к отцу в Яндагай. Пусть там работает в яранге. А сам погрузился с вещами на нарты. Вещичек у меня немного, упряжка неважная, но я отобрал только то, что нужно в дороге. Я решил податься на Колыму, ну и еще сделать кой-какую разведку по дороге, у меня были присмотрены богатые местечки по реке Колючиной. Из Уэллена я выехал ночью, — никто не видал, куда и в какую сторону. Не хотел вводить людей в соблазн гнаться за мной. Пусть думают, что уехал в Анадырь. В пять дней я сделал километров четыреста. Заметьте — езжу я всегда один, без каюра. На шестой день выехал в бухту Чигайакатын, где стоит дом Алексеенки. Я, конечно, заехал к нему, думал накормить собак, переночевать и ехать дальше. — Он — мой прежний знакомец. Ищу в доме, потом вышел на улицу, где у него балаган для сушеной рыбы, заглянул в яму — нигде ничего нет. Ни одной рыбины. Хоть шаром покати. Алексеенко ходит за мной и ноет. Грязный, оборванный, на себя не похож. Хнычет. Говорит — нет, дескать, ни крошки муки, вся семья питается «кислой». «Собаки, — говорит Алексеенко, — все давно подохли и пошли в похлебку». Осталась у него только одна собака — Серко. «Прямо страшно смотреть! Как кусок мяса от мясника, только одна разница, что заросла шерстью». И ведь вот какой сон-оф-э-бич сухопутный — Алексеенко. Знал отлично, что охота в прошлый год была плохая и, значит, будет голод, а он себе в ус не дует. Запасов никаких не сделал. Словом, собирается помирать.

Да… А неподалеку от дома Алексеенки стоит еще чукотский лагерь. Всего несколько яранг. Прихожу туда. Там, вижу, совсем кладбище. В пологах темно. Огонь в плошках не горит. Последний жир пошел на вых-вых. Знаете их замечательное кушанье? Режут вермишелью нерпичьи ремни, нацарапают из-под снега оленьего моху — и варят похлебку.

Захожу в первую ярангу. Чукчи сидят в пологах тихо, как мертвецы. На пологах лед сверху. Сидят. Закрыли глаза.

Меня увидали не сразу, а увидели — сейчас же загалдели:

«Приехал! Давай юколу! Давай кау-кау (галеты)!»

Перейти на страницу:

Похожие книги