Я не любил ни одну из них и в то же время любил всех; надежда на встречу с ними была единственной отрадой моих дней, она одна порождала во мне веру в то, что я сокрушу все препятствия, но если они так и не появлялись, эта вера сменялась яростью. Девушки затмили для меня бабушку; если бы я мог уехать туда, где они обретались, я бы обрадовался путешествию. Пока я воображал, будто думаю о другом или просто ни о чем, мысль моя следовала за ними и находила в этом радость. Но пока, сам того не понимая, я думал о них, в самой глубине моего сознания и холмистая синяя морская зыбь, и силуэты гуляющих на берегу — всё это были они. Я ехал в какой-нибудь городок, где они могли оказаться, но ехал я в надежде увидеть там море. Самая безоглядная любовь к человеку — это всегда любовь к чему-то другому.
Бабушка обдавала меня презрением за то, что теперь я крайне интересовался гольфом и теннисом, упуская шанс посмотреть, как работает художник, которого она считала одним из самых великих, и послушать его речи, а мне казалось, что это свидетельствует о ее ограниченности. Когда-то на Елисейских Полях я уже заподозрил, а позже убедился окончательно: когда мы влюблены в женщину, мы просто переносим на нее наше душевное состояние; а значит, неважно, насколько хороша женщина — важна глубина нашего переживания; чувства, которые мы испытываем из-за вполне заурядной девицы, поднимают из глубин и доводят до нашего сознания самую сокровенную часть нашего «я», самую личную, самую отдаленную, самую заветную, и никакое удовольствие от беседы с выдающимся человеком, ни даже восхищенное созерцание его творений на это не способны.
В конце концов мне пришлось послушаться бабушку, с тем большей досадой, что Эльстир жил довольно далеко от мола, на одной из самых новых улиц Бальбека. Жара вынудила меня сесть в трамвай, проходивший по Пляжной улице, но мне хотелось думать, что я в древнем царстве киммерийцев, а может быть, на родине короля Марка или на том самом месте, где находился лес Броселианда[258], и я старался не смотреть на дешевое великолепие построек, которые тянулись передо мной; возможно, вилла Эльстира была среди них самой роскошно-безобразной, но несмотря на это он снял именно ее, потому что только в ней можно было устроить просторную мастерскую.
Отворачиваясь, я шел по саду; здесь были лужайка, крошечная, как в самом что ни на есть буржуазном парижском предместье, и миниатюрная статуя галантного садовника, и стеклянные шары, в которые можно было посмотреться, и бегонии, высаженные по краям, и увитая зеленью беседка, в которой перед чугунным столом выстроились кресла-качалки. Но после всех этих подступов к дому, проникнутых городским уродством, я уже не обратил внимания на шоколадного цвета резные плинтусы, когда вошел в мастерскую; я был совершенно счастлив, потому что, видя вокруг множество этюдов, чувствовал, что мне дано возвыситься до щедрого на радости поэтического постижения разных форм, которые до сих пор я не вычленял из многообразия мира. А мастерская Эльстира показалась мне чем-то вроде лаборатории нового Сотворения мира, где из хаоса всех вещей, которые мы видим, он извлекал, изображая их на разных прямоугольных холстах, расставленных повсюду, тут морской вал, яростно обрушивающий на песок свою лиловую пену, там юношу в белой тиковой куртке, облокотившегося на борт корабля. Куртка юноши и пенистая волна словно обретали новый, высший смысл, ведь их существованье длилось вопреки тому, что они утратили возможность исполнять свою роль: волна не могла намочить, а куртку нельзя было надеть.
Когда я вошел, творец, с кистью в руке, последними штрихами подправлял форму закатного солнца.
Занавески были почти со всех сторон задернуты, в мастерской было довольно прохладно и темно, не считая одного места, где яркий свет набросил на стену свой сверкающий мимолетный орнамент; открыто было только одно прямоугольное оконце, окаймленное жимолостью; оно выходило на узкую полоску сада, за которым виднелась улица; так что воздух в большей части мастерской был темный, прозрачный и плотный, а там, где его окружала световая оправа, — влажный и сверкающий, словно кусок горного хрусталя, у которого одна грань, уже обтесанная и отполированная, разбрасывает по сторонам блики, словно зеркало, и играет всеми цветами радуги. Эльстир по моей просьбе продолжал работать, а я бродил в полумраке, останавливаясь то перед одной картиной, то перед другой.
Большей частью это было не то, что мне больше всего хотелось бы у него увидеть: здесь не было картин, выполненных в его первой и второй манере, о которых говорилось в английском художественном журнале, валявшемся на столике в гостиной Гранд-отеля, то есть работ, относившихся к мифологическому периоду и к тому, что был отмечен влиянием Японии[259]; оба этих периода, сообщал журнал, великолепно представлены в коллекции герцогини Германтской.