Вот мы с ним едем в троллейбусе, и на остановке входят люди, и среди них один, на фоне которого остальные кажутся трезвыми. И конечно он говорит слова, которые не при дамах, но он орет их при дамах, которые спокойно себе едут и не обращают внимания, потому что они нормальные, и этот не первый и не последний. Но мой — ненормальный, он может не обращать внимания. Он к тому подскакивает и кричит:
— Прекратите безобразничать!
Он не соображает, что в этой фразе три "р".
Он так это говорит, что все забывают про того, со словами, и смотрят только на моего сумасшедшего.
И тот ему конечно, предлагает катиться, если тут не нравится. На что мой кричит, что ему тут прекрасно (еще два "р"!), и лезет в драку, и сколько мне стоит здоровья, чтобы достать его из милиции, тем более, что он даже не пил…
Или как-то мы идем с ним и подходим к ларьку, где продаются газеты, и все нормальные люди покупают нормальные газеты, так этот подходит, и при всех просит этот журнал, где буквы идут в другую сторону. И хорошо что многие еще не знают всей правды, и думают, что это арабские.
Я ему говорю:
— Положи в портфель, дома почитаешь.
Он говорит:
— Это что, порнография?
И начинает читать в метро, и еще бормочет вслух, и люди это слушают и смотрят — в общем, я имею ту дорогу.
А что было с ребенком!
Когда мальчик родился, он заявляет:
— Я хочу назвать его в честь нашего дедушки, пусть ему земля будет пухом.
Я говорю:
— Не будь большим идиотом, чем ты есть. Дедушке уже все равно, а мальчику с этим жить.
Так он кричит, что с таким, как я, ему вообще не о чем говорить, и таки называет ребенка в честь дедушки. И это конечно, драма, но слава богу, не трагедия, потому что он же мог назвать мальчика в честь дедушки с другой стороны…
А эта история с диссертацией.
Он над ней столько сидел, и нажил такой геморрой, что теперь ему можно было давать автоматически — причем не только по этим водорослям, но и по инвалидности. И вдруг он приходит и говорит, что его не допускают к защите. Якобы слабое экономическое обоснование.
Я говорю:
— Ясно. Значит, у всех сильное обоснование, а у тебя слабое. Не будь большим идиотом, чем ты есть!
Так вместо того, чтобы сказать "спасибо", он говорит, что между прочим, обоснование могло-таки быть лучше. Поворачивается и садится писать новое обоснование.
Я говорю:
— А если тебе теперь скажут, что там у тебя слабое историческое обоснование? Или плохой почерк? С твоей головой надо жить там, где этого не скажут!
Так он бормочет, что почерк у него, действительно, поганый.
Я ему говорю:
— Осел, куда ты лезешь? Это же стена! Стене можно что-то доказать с той стороны. А ты хочешь с этой! Где ты своего упрямства набрался?
И он на меня смотрит и вдруг говорит:
— Это не я набрался, это ты потерял.
И тогда я смотрю на него и думаю, что кто-то из нас двоих все-таки идиот. Но поскольку одна из двух версий меня не устраивает, я кричу ему:
— Осел, по крайней мере, сходи к логопеду!..
Счастливый
— Да плюнь ты! — говорю я ему. — Плюнь!
Я беру бутылку и разливаю.
— Давай! — Я киваю ему, и мы выпиваем не чокаясь.
Мы сидим в кафе и пьем "Гурджаани".
Сколько времени прошло с нашей последней встречи, не помню. Может, год, а может, два. Это не имеет значения. Потому что и прошлый раз, и позапрошлый мы так же сидели здесь, в этом кафе, и раньше, когда тут еще не было кафе, а была обыкновенная столовая. Мы сидели друг против друга, и я разливал водку, или портвейн, или не помню уж что и так же говорил ему:
— Да плюнь, старик, плюнь!
…Лет десять назад. Мы сидим в столовой. Вокруг едят, разговаривают, разливают под столиками.
Он держит в руках книгу.
— Понимаешь, — застенчиво говорит он, — она сказала, что не знать про импрессионистов стыдно. Вот, я купил…
Я беру у него книгу, листаю.
— Старик, она права, — говорю я. — Импрессионистов, старик, надо знать…
С моей стороны, это чистой воды лицемерие. Все, что я знаю сам про импрессионистов, — это что там были два художника с одинаковыми фамилиями, только один через "а", а другой — через "о". Кроме того, Ван-Гог отрезал себе ухо — про это я тоже слышал…
— Ну вот, — обрадованно говорит он. — И она так сказала…
И теперь, ясно, он возьмется за живопись. Он будет читать книги, ходить в музеи и посещать лекции. Через месяц он уже сможет писать диссертацию об импрессионизме, а заодно о кубизме, о передвижниках и наскальных рисунках.
Над ним все издевались еще в институте. Все, кроме нее. А она на него вообще не реагировала. Никак. Сначала я тоже над ним подсмеивался. А потом он стал со мной всем этим делиться. И я стал советовать ему плюнуть.
Проходит несколько лет. Мы уже закончили институт, распределились. И снова мы с ним сидим за тем же столиком. На небелоснежной скатерти стоит полупустая бутылка. Я разливаю и говорю:
— Старик, это уже просто смешно. Сколько можно? Плюнь! Пора!
— Я ей письмо послал, — говорит он.
— Ну? — спрашиваю я.
— Не ответила, — говорит он и пожимает плечами.
— Может, не получила? — говорю я умную вещь.
— Получила, — серьезно говорит он.