А еще нельзя позволять Пушкину, чтобы он признавался в том, что упал в обморок. В его письме, написанном по-французски, прямо сказано: «allaitjusqu’ a la defaillance».
Это означает «дошло до обморока».
Как извернулись перепуганные пушкинисты? При переводе подменили «обморок» на «изнеможение»!
Знавший Пушкина А. В. Никитенко упомянул о том, что было у поэта постоянное дрожание левого угла верхней губы.
«Вот поэт Пушкин. Видев его хоть раз живого, вы тотчас признаете его проницательные глаза и рот, которому недостает только беспрестанного вздрагивания: этот портрет писан Кипренским».
Никто из пушкинистов не взялся рассуждать про тик, или обморок, или близорукость. Разве что С. Гессен и Л.
Модзалевский? Уж не коснулись ли они сих пагубных подробностей в неосторожном разговоре? Если так, то они повинны не в легкомыслии, а в сущем безумии…
Приведем отрывок из записок И. И. Пущина. Возможно, именно этот эпизод показал И. С. Тургеневу, как перо мемуариста пасует перед ханжескими условностями.
Время и место действия – Петербург, после окончания Пущиным и Пушкиным лицея, примерно 1817 или 1818 год.
«Между нами было и не без шалостей. Случалось, зайдёт он ко мне. Вместо: “Здравствуй”, я его спрашиваю: “От нее ко мне или от меня к ней?” Уж и это надо вам объяснить, если пустился болтать.
В моем соседстве, на Мойке, жила Анжелика – прелесть полька!»
Фамилию Анжелики Пущин огласке не предает, и весь эпизод обрывает пушкинской стихотворной строкой: «На прочее – завеса».
Намек довольно очевидный. Значит, потом было прочее.
Значит, у любовных встреч Пушкина было последствие. Появилось дитя любви, рожденное вне брака.
Оглашать поименно подобные тайны в XIX веке не полагалось.
Внебрачные дети теряли права дворянства, их не принимали в «приличных домах». Кроме того, они или их потомки, их родственники могли вчинить иск мемуаристу о возмещении убытков за диффамацию, то есть за разглашение порочащих сведений, хотя бы и справедливых. Вот почему пикантные сюжеты излагались туманно, нередко с переносом на выдуманные адреса или с переносом на тех, кто уехал за границу и не оставил корней в России.
Первые пушкинисты и их преемники, рассказывая об одесском периоде, приплетали имя Амалии Ризнич, не игравшей реальной роли в жизни Пушкина. Ее имя служило псевдонимом для замены подлинных имен. Вынужденная сдержанность Ивана Ивановича Пущина была неизбежной, об этом и говорил И. С. Тургенев, на которого мы ссылались выше. После революции препоны, казалось бы, исчезли. Отпала проблема наследственных дворянских прав, исчез закон о диффамации. Ринувшись отыскивать «утаенную любовь», пушкинисты перебрали чуть ли не десяток версий, втягивали в обсуждение любые имена, вплоть до Марии Раевской, в замужестве Волконской.
Все эти легенды уводили прочь от простого решения. Упоминая в черновике вступления к «Полтаве» «утаенную любовь», Пушкин говорил о
Почему же не появилось ни одной версии, ни одной догадки относительно фамилии польки Анжелики, относительно судьбы внебрачного ребенка? Почему об этом увлечении Пушкина – глухое молчание, словно воды в рот набрали?
Таких детей, выражаясь на французский лад – bâtard, выражаясь по-русски – выблядков, по возможности скрывали, им сочиняли подложные метрики или их отдавали на воспитание в чужие семьи, и тайну рождения приемыша хранили чужие люди.
Итак, было последствие. Что за дитя? Девочка или мальчик? Ничего не известно? Думаю, что известно. Послушаем Пушкина:
Повторяю сказанное Пушкиным со всей силой не придуманного, истинного чувства: возможно ль
Тут легко меня уличить в подтасовке, в натяжке. Эти стихи, «Романс», печатают под Пушкиным проставленной датой – «1814». Раз они написаны года за три до встречи с Анжеликой, то они не могут приниматься во внимание.
Довод внушительный, только он имеет обратную силу. Дата «1814» для того и придумана Пушкиным, чтоб написанное им от всего сердца не послужило поводом для пересудов. Если приглядеться, то становится очевидным: нет ничего общего с уровнем детских стихов, судя по мастерству, стихи написаны не ранее 1819 года.
В сентябре 1820 года Пушкин рассказывает о семье Раевских в письме к брату Льву. Речь идет о сыне генерала Раевского, о Николае Николаевиче Раевском-младшем.