— Но съемка же будет завтра утром! Где ты собираешься ночевать?
— У одной доброй девочки! — подмигнул Брайт.
— Ах, да, конечно! У Джейн?
— Ты догадлив… Так едем?
— Едем! — ответил я, — Только мне надо забрать кое-что из моих вещей.
Никаких «вещей» у меня здесь не было. Я собирался забрать лишь брошюру, которую обязательно хотел дочитать.
— Вернусь через минуту! — крикнул я Брайту уже на ходу…
Мы мчались по вечернему, тускло освещенному Берлину, когда Брайт обратился ко мне:
— Да, кстати. Ты, кажется, сказал, что тоже разыскивал меня. Не спрашиваю, знаю зачем. Догадываюсь. Наверное, хотел узнать, какое впечатление на наших произвела та история у Стюарта? Верно? Что ж, отвечу: двоякое. Стюарта не любят. Сноб. С другой стороны, та версия варшавского восстания, о которой говорила Урсула, слишком въелась в наше сознание, чтобы тебе так сразу поверили. Однако сенсация получилась. Ты знаешь, что Би-би-си на следующее утро передало, как ты врезал самому Черчиллю. Дошло это до тебя?
— Дошло! — с мрачной усмешкой ответил я, а про себя подумал: «Если бы ты знал, что произошло потом!..»
— И еще кое-что — этого ты не знаешь наверняка, — не дожидаясь моих вопросов, продолжал Брайт. — Ребята рассказывают, что Стюарт эту Урсулу купил.
— В каком смысле?
— О, святой Яков! — воскликнул Брайт. — Ну, как покупают нужных людей? Конгрессменов, партийных боссов? Конечно, не так, как бутылку виски в магазине, — темный ты человек! Бизнес имеет много форм. Говорят, что Стюарт обещал Урсуле отправить ее в Англию и обеспечить там хорошее место. Конечно, если она выступит как надо. Вот и все, что могу тебе сказать.
— А мне хотелось узнать от тебя другое, — признался я. — Ты что-нибудь слышал о приезде польской правительственной делегации?
— Из Лондона?
— Из Варшавы. В Лондоне английское, а не польское правительство.
Брайт встрепенулся, как гончая, почуявшая дичь:
— Когда приезжают? На чем?
— Вот об этом-то я и хотел тебя спросить. Думал, ты знаешь.
— Понятия не имею. А на кой черт их сюда вызывают? Насколько я знаю, ни Трумэн, ни Черчилль не хотят иметь дело с варшавскими поляками.
— Хотят или не хотят, а, видимо, придется.
— На них стоит тратить пленку?.. Ну, этих варшавских поляков — снимать?
— Я бы на твоем месте снял. Только кого именно, где и когда — не знаю.
— В Штатах за такие слова репортер вылетел бы из редакции немедленно, — объяснил мне Брайт. — Такой репортер не стоит и цента.
Я промолчал. Главное для меня стало ясным: он знал о приезде поляков еще меньше, чем я. Точнее, вообще ничего не знал. Хотелось съязвить — спросить у Брайта, во сколько центов он в этом случае оценивает себя самого. Но это была бы бесцельная перепалка. Да и зачем обижать Брайта?
— Спасибо тебе, Чарли, — сказал я вместо этого, кладя руку на его колено, — И за поддержку там, у Стюарта, спасибо, и за то, что разыскал меня.
— Не за что благодарить. Мне это не стоило ни доллара, — в своей обычной манере ответил он и еще сильнее нажал на газ, обгоняя одну за другой впереди идущие машины.
— Хочу обратить твое внимание… — начал было я, но в это время на нашем пути возник очередной грузовик. Брайт несколько секунд сигналил. Безрезультатно. Грузовик не уступал дорогу — очевидно, и там за рулем сидел норовистый водитель.
Тогда Чарли включил полный свет фар. И тут перед моими глазами появились написанные белой краской на заднем борту грузовика строчки:
Death is so permanent.
Drive carefully![5]
— Что ты хотел мне сказать? — спросил Брайт.
— Да вот, то же самое: Drive carefully!
На самом деле я, кажется, хотел ему напомнить, что не все измеряется долларами.
…Итак, 25 июля ровно в одиннадцать часов дня Трумэн, Сталин и Черчилль, сопровождаемые переводчиками, вошли в зал заседаний. Но на полдороге к большому круглому столу они остановились и пожали друг другу руки. При этом Трумэн сказал:
— Сегодня до некоторой степени знаменательный день, джентльмены: нам предстоит на короткое время прервать наши заседания. Вчера мы дали согласие нашим страждущим журналистам уделить им несколько минут. Они хотят запечатлеть нас втроем…
— На случай моего политического некролога? — с наигранной веселостью подхватил Черчилль.
Какого усилия воли потребовала от него эта напускная веселость! Утром, после раннего завтрака в постели, он угрюмо сообщил своему врачу Морану:
— Я видел отвратительный сон. Мне приснилось, что моя жизнь кончена. Я совершенно отчетливо видел свой собственный труп, покрытый белой простыней. Он лежал на столе в пустой комнате. Из-под простыни выглядывают мои голые ноги…
Но сейчас Черчилль широко улыбался, и никто со стороны не мог бы догадаться, чего стоила ему эта улыбка.
Улыбался и Трумэн. И его улыбка тоже была натянутой: по вине Черчилля у него, по сути дела, сорвался разговор с поляками.
Улыбался и Сталин. Казалось, что предстоящее фотографирование и в самом деле было ему приятно.
— Тогда, — после короткой паузы сказал Трумэн, — приглашаю вас пройти к главному подъезду.