По словно издевается и над самими французами, законодателями моды, в том числе и на литературную сатиру. Более того, вся сцена невероятного преступления может быть прочитана как пародия По на само основоположение новейшей Франции – кровавую революцию. Действительно, обезьяна, которая копирует повадки своего хозяина (диалектика раба и господина), бегает с бритвой (символ гильотины) по Парижу (символ революционного террора), нападает на женщин, душит молодую и отрубает голову старухе (Франции, монархии), повторяя тем самым полный цикл революционного насилия или искупительного жертвоприношения, как определял смысл Французской революции Ж. де Местр[169]. Наконец, как это ни парадоксально, но никто прежде не отмечал еще одного странного совпадения в невероятной чудовищности свершенного преступления: ведь и Раскольников зарубит топором не одну, а двух женщин – старую и молодую.
Так или иначе, великолепный пародист По как будто создает карикатуру на карикатуру из физиологии Юара, с которой мы начали наши рассуждения: он рисует Париж не реальный, а литературный, всецело подчиненный капризам воображения писателя. Любопытно, что на эту уловку попался и Достоевский, пораженный силой воображения американского писателя, который описывает невероятные события, но «во всем остальном совершенно верные действительности», о чем пишет в «Предисловии к публикации “Три рассказа Эдгара Поэ”» (1861). В этом коротком анализе творчества По Достоевский именует его «странным» писателем, скорее не фантастическим, а капризным:
И что за странные капризы, какая смелость в этих капризах! Он почти всегда берет самую исключительную действительность, ставит своего героя в самое исключительное внешнее или психологическое положение, и с какою силою проницательности, с какою поражающей верностию рассказывает он о состоянии души этого человека![170]
Это высказывание в полной мере – с той лишь разницей, что молодой Достоевский не обладал столь мощной силой воображения, как умудренный годами его американский собрат, – можно отнести и к самому русскому писателю, рассматривая в этом ракурсе его ранние произведения, в частности сентиментальный роман «Белые ночи». Действительно, в самом начале мы читаем следующие строки:
Была чудная ночь, такая ночь, которая разве только и может быть тогда, когда мы молоды, любезный читатель. Небо было такое звездное, такое светлое небо, что, взглянув на него, невольно нужно было спросить себя: неужели же могут жить под таким небом разные сердитые и капризные люди? Это тоже молодой вопрос, любезный читатель, очень молодой, но пошли его вам господь чаще на душу!.. Говоря о капризных и разных сердитых господах, я не мог не припомнить и своего благонравного поведения во весь этот день. С самого утра меня стала мучить какая-то удивительная тоска. Мне вдруг показалось, что меня, одинокого, все покидают и что все от меня отступаются[171].
Рассказчик, ассоциируя себя с разными сердитыми и капризными господами, мучимый характерной для своего времени тоской, сравнимой с «ennui» (словом, написанным в тексте по-французски), то есть болезненным состоянием рассказчика из «Человека толпы» или из «Сплина Парижа» Бодлера, сразу же вводит читателя в мир с виду вроде бы реальный, а на самом деле совершенно фантастический: чудная, звездная ночь со светлым небом в 10 часов вечера, как мы узнаем далее из повествования, в начале июня месяца, то есть в период так называемых «белых ночей», когда звезд на небе не видно, – это такой же географический курьез или каприз, как несуществующая улица Морг в окрестностях Пале-Рояля, просто дань или общее место романтической традиции, появившееся в тексте либо по недосмотру, либо по капризу писателя. Повествователь окунает читателя в мир неких грез, которым также предаются и персонажи рассказов По, представленные фигурами парижского фланера, полуночника Дюпена и его новообретенного друга-мечтателя и сочинителя неизвестной национальности (по-видимому, американца или англичанина). Приведем цитату из «Тайны Мари Роже»: