Он уже долго искал, весьма прилежно, но скоро новые, почти незнакомые ощущения посетили его. Сначала рассеянно и небрежно, потом со вниманием, наконец с сильным любопытством стал он смотреть кругом себя. Толпа и уличная жизнь, шум, движение, новость предметов, новость положения – вся эта мелочная жизнь и обыденная дребедень, так давно наскучившая деловому и занятому петербургскому человеку, бесплодно, но хлопотливо всю жизнь свою отыскивающему средств умириться, стихнуть и успокоиться где-нибудь в теплом гнезде, добытом трудом, потом и разными другими средствами, – вся эта пошлая
И далее:
Он внимательнее вглядывался в людей, мимо него проходивших; но люди были чужие, озабоченные и задумчивые… И мало-помалу беспечность Ордынова стала невольно упадать; действительность уже подавляла его, вселяла в него какой-то невольный страх уважения. Он стал уставать от наплыва новых впечатлений, доселе ему неведомых, как больной, который радостно встал в первый раз с болезненного одра своего и упал, изнеможенный светом, блеском, вихрем жизни, шумом и пестротою пролетавшей мимо него толпы, отуманенный, закруженный движением[133].
В апрельском фельетоне того же 1847 г., который Достоевский написал для газеты «Санкт-Петербургские новости», мы находим аналогичную картину подобного умонастроения, в котором не вполне ушедшая болезненность обостряет саму способность восприятия действительности:
Выздоравливающий колеблется; нерешительно снимает колпак, в раздумьи приводит в порядок наружность и наконец соглашается пойти походить, разумеется во всем вооружении, в фуфайке, в шубе, в галошах. Приятным изумлением поражает его теплота воздуха, какая-то праздничность уличной толпы, оглушающий шум экипажей по обнаженной мостовой[134].
Новым чувственным опытом, опытом включенного наблюдения делится полубольной обитатель сырых петербургских трущоб в романе «Белые ночи»:
Мало того, я уже сделал такие успехи в своем новом, особенном роде открытий, что уже мог безошибочно, по одному виду, обозначить, на какой кто даче живет[135].
И далее:
…так сильно поразила природа меня, полубольного горожанина, чуть не задохнувшегося в городских стенах[136].
«Полубольной горожанин» – вот самая емкая и точная формула литературного фланера как некоего антипода капиталистической цивилизации, породившей этот странный тип чудака (ce bizarre), поэта, детектива современности, который сам плоть от плоти этого железного века, но не вполне вписывается в его действительность: «в наш век… положительный, меркантильный, железный, денежный»[137], как писал Достоевский в предисловии к «Зубоскалу», он будто белый ворон или черный лебедь, словом, межеумок, который и от века сего, и сам его отрицает. Иначе говоря, фланер в некотором роде вызывающе несовременен, более того, он антисовременен, если перевести дословно термин А. Компаньона (antimoderne), под знаком которого он рассматривает, в частности, творчество Бодлера в своем масштабном труде «Антимодернисты»[138].