Соседний стенной шкаф, принадлежавший матери, был настоящим садом красок и сладких, цветочных запахов. Этот шкаф Билли тоже нравился, однако царившая там пышность подавляла его, а тяжелым, надушенным воздухом его было трудно дышать. В отцовском шкафу вещей было не много, лежали они в беспорядке. И цвет их был цветом ночи. Сверху свисали рукава, манжеты их тонули в темноте. На линолеумном полу стояла в безмолвном ожидании отцовская обувь. Билли склонился к одному из парадных черных полуботинок отца. Полуботинок был великанским, почти таким же в длину, как рука Билли, и даже в темноте от него исходило коричневато-черное свечение. Билли потянул носом воздух. Зрелый, странно притягательный запах. От полуботинка веяло обувным кремом и — в каком-то неописуемом смысле — тайной жизнью отца. Сильный, нечистый, завораживающий аромат. Билли упивался им, пока отец не открыл дверь шкафа.
Гарри проснулся первым, совсем еще рано, и встал, чтобы сварить кофе. Вилл лежал в постели, пробудившись лишь наполовину, понемногу выплывая из сновидений. На клавишах и раструбе саксофона слабо играли отсветы дождливого утра. Настенные полки были забиты книгами, стопки их возвышались по углам спальни, а одна стояла на расшатанном стуле. Стакан с иссохшими до трухлявости нарциссами. Гарри вернулся из кухни, голозадый, сонный, в фуфайке-безрукавке, какие носят старики, и, вручив Виллу чашку кофе, забрался в постель.
— Поспал? — спросил он.
— Да, — ответил Вилл.
Говорить было, собственно, не о чем. Они неторопливо пили кофе.
— Мне через полтора часа нужно быть в школе, — сказал Вилл.
— А я по пятницам выхожу из дому поздно.
— Это хорошо.
Чашки были тяжелые, белые, из тех, какие официантки со стуком опускают на стойку закусочной. На столике у кровати: коробочка клинекса, записная книжка, россыпь шариковых ручек, каменный ангел с важным лицом и «Анна Каренина» в мягкой обложке.
— Толстого читаешь? — спросил Вилл.
— Перечитываю «Анну Каренину», каждые два-три года. Толстой — мой пунктик.
— Я тоже люблю Толстого. Хотя мой пунктик — это все-таки Джордж Элиот.
— «Миддлмарч» — потрясающая вещь.
— Вот
Говорить было, собственно, не о чем. Происходившее оставляло ощущение благоприятной возможности — возможности, сделанной из самых простых материалов, а пролетавшие секунды — открывавшихся и закрывавшихся окон в нее. Виллу пришло в голову, что он мог бы, наверное, дать Гарри то, что сам всегда надеялся получить от какого-нибудь красивого мужчины. Доброту, интеллигентность. Он мог оказаться для Гарри настоящим подарком, наделенным собственным внутренним миром. Мог остаться с ним на какое-то время, а затем, когда ему захочется вновь обрести свободу, уйти.
И Вилл, в душе которого гордость мешалась с сочувствием, положил ладонь на хитроумную анатомическую конструкцию — узкое и бледное колено Гарри.
Спустя два дня они пообедали вместе. Рассказали друг другу о своем прошлом — или о части его. В семье Гарри было девять детей, жили они в Детройте, в жутко холодном доме, отец твердо верил в благотворность военной дисциплины, а мать держалась правил до того строгих, что в конце концов обратилась в истовую богомолку. Жалел Гарри лишь об одном — так он, во всяком случае, сказал, — о том, что не решился стать музыкантом. Он лечил сердечников, — небезуспешно, занятие это было ему по душе, — однако оно не могло и сравниться с тем, что происходит, когда ты набираешь полную грудь воздуха и возвращаешь его людям в виде протяжной мелодии.
— Мне не хватило храбрости податься в музыканты, — сказал он.
На стенах ресторана висели плакаты с изображениями океанских лайнеров, отплававших свое еще лет тридцать назад.
— Чтобы работать врачом, тоже нужна храбрость, — сказал Вилл.
— В общем-то, нет. Вернее, нужна, но другая. Ты становишься врачом, а дальше все уже идет самотеком. Чтобы бросить медицину, храбрости требуется гораздо больше, чем для того, чтобы ею заняться.
— А ты хочешь бросить?
— Нет, мне моя работа нравится. Как нравится играть дома на саксе и воображать, что я играю в клубе. Однако некоторые фантазии лучше фантазиями и оставлять, тебе так не кажется?
— Наверное. Я вот собирался стать архитектором, а кончил тем, что учу детей.
— Тебе не хотелось этим заниматься?
— Это
— Я, чтобы насолить отцу, делал вещи похуже преподавания в школе.
— Он возлагал на меня такие большие надежды, так рассчитывал, что я стану какой-нибудь важной шишкой, а я в один прекрасный день взглянул ему прямо в глаза и сказал: «Шел бы ты на хер, я буду учителем начальной школы».
— Я здорово налегал на наркотики и с утра до вечера играл на гитаре. Чтобы выучиться на врача, мне пришлось уехать в Мексику.
— Ну а я напивался и гонял на машинах. Мы с моими школьными друзьями три штуки раздолбали.
— Его это, наверное, здорово доставало.
— Думаю, да.
— И к тому же это было весело.
— Мм?