Читаем Площадь Разгуляй полностью

Она пропадала там почти полтора месяца, но за это время, преодолев тогда еще гужевой путь из Котласа до реки Ижмы, добралась в Чибью (ныне Ухта), где прорвалась к Иосифу. Наш «Наркомпочтелевский» оракул за два года на общих прилично дошел, заболел чахоткой и пригнан был на центральный участок, где его взяли по рекомендации слышавших «хипеж с Шаболовки» в недавно организованный зэковский театр. Бабушка подкормила Иосифа из своих рук, приодела его тепло. И, очаровав начальство, в том числе театральное, бросилась в Москву: у нее было стойкое предчувствие, что она меня снова потеряет…

Многие годы храним мы в наших с братом семьях привезенный бабушкой карандашно–тушевый портретик Иосифа, сделанный его другом: шаржированная физиономия лагерного фитиля с придурковато–веселыми и наглыми глазами; и посвящение:

Для всех работ годится Додин,Готов заткнуть любую брешь!Как он красив и благороден,Наш уважаемый помреж!

Портретик и стихи были всегда бальзамом, изливавшимся на нас в дни тяжкие, тревожные. А какими еще могли они быть, если с очередной оказией мы узнали, что Иосифа и его товарищей по театру, уже после отъезда бабушки, дернули в Воркуту… И это сразу после того, как всезнающая Василиса Ефимовна Корневищева сообщила бабушке под страшным секретом о дьявольском ежовском приказе, подписанном в июле или августе 1937, года о начале массовых репрессий против всех антисоветских элементов!

<p><strong>Глава 53.</strong></p>

А тут знакомая по Ухте врачиха вольная приехала в командировку и к нам зашла. И такое порассказала бабушке про воркутинские дела, что старая слегла… Проболела она до середины осени.

В эти дни пришла страшная весть из Мстиславля: покончил с собой дедушка Шмуэль… Нет дедушки! Нет дедушки!.. Я плакал неутешно… Не выходила из головы стамеска, которой и я играл летом еще… Играл. И не мог представить ее в дедовом сердце…

Когда Бабушка уехала к Иосифу в Чибью, я начал работать.

К четырем часам утра спускался во двор, в пекарню. И там, в ее экспедиции, загружал деревянные поддоны–решетки только что выпавшими из печного чрева раскаленными хлебами — буханками кислого, серого заварного, караваями светлого пеклеванного и белопшеничного, кругляшами чуть подрумяненных стиничков, фигурными плахами плетеных коричневатых хал, изящными французскими булочками, украшенными кокошничком взрезанной корочки, всяческими калачами и кренделями…

От духа горячего хлеба сладко кружилась голова. Только бы радоваться такой вкусной работе! Но именно запах хлеба не давал забыть дедовой стамески… Он будто из дедова дома шел, где руки Рахили сперва творили пахучее тесто, а потом снимали с длинной деревянной лопаты–весла раскаленный домашний хлеб. Запах домашнего хлеба, должно быть, хранится детской памятью до смерти. Теперь вот и стамеска. А ведь недавно совсем, летом, стамеска не знала, догадаться не могла, что его рукою — ласковой и доброй — убьет его…

Лицо дедушки оживало, колеблясь, в раскаленном воздухе печной шахты, облепленное его любимыми пчелами… Улыбалось мне… И я плакал, заполняя и заполняя бесконечную череду поддонов нескончаемым потоком выпадавшего из печи хлеба… Работал я до семи и уходил готовиться к школе. Дядя Федор Кузьмич, старший пекарь, про деда все знал — ему Володька—Железнодорожник рассказал, потому не расспрашивал меня: почему плачу? Следил только, чтобы один я не оставался в экспедиции у печи горячей, когда грузчики выходили на перекур во двор, к пожарной бочке. Он не заругался, когда однажды вместе со мной темным утром стал загружать поддоны только мною приглашенный Алик, которому до Разгуляя надо было еще добираться от Рыкунова, из Слободы. Так Алька и работал со мной до возвращения Бабушки. И потом еще почти полтора года. Перетерпев первые пару недель ломоты в руках и сладкую усталость труда, мы быстро привыкли к работе и как ни в чем не бывало учились в школе, занимались в студии в Мамоновском, путешествовали по Москве по составленным нами маршрутам.

Узнав по возвращении в Москву, что я работаю в пекарне, Бабушка ночами не спала, тоже плакала. Только не от жалости, а из–за уязвленной гордости БЫВШЕЙ и стыда, что уже не может, уже не в состоянии вдвоём нас прокормить и потому уберечь от работы у горячей печи… А ведь не знала еще за такой старости, откуда появляются в доме сумки с продуктами и новые судки с ужином. Отчаяние Бабушки было так велико, что однажды, когда мы были в гостях на Брюсовском, она, непривычно рыдая, пожаловалась на свое горе… Катерине Васильевне, от которой «никаких подачек» не принимала. Было это в какой–то то ли праздничный, то ли в чей–то юбилейный день.

Многочисленные гости музицировали, обменивались театральными сплетнями, галантно любезничали. Выслушав жалобу Бабушки, Катерина Васильевна, упав в кресло, тихо ахнула, и со свойственной ей манерой образно выражать свои чувства, бархатным контральто выдохнула на всё собрание, всплеснув руками:

Перейти на страницу:

Похожие книги