— Я не заладил! Я обращаюсь к вам, гражданин корпусной начальник, как положено. Не я придумал эти… дурацкие обращения и… «образцово–показательные…» показатели… Так вот, хм–м–хм… Отнятые преступниками вещи — здесь, в 102–й камере, а заявлениями отправленных на этап заключенных, пострадавших от ограблений, администрация тюрьмы… хм–хм… конечно, не располагает? Так?! Иначе вещи стали бы искать. А их и не прятал никто — не было нужды, потому что… никто их не искал! Не думал искать! Как будет понимать такой оборот дела следствие? Как? Если ограбленные боятся делать такие естественные заявления?! Заявления об ограблении – руководству… образцово–показательной Бутырской тюрьмы?
Разберитесь, пожалуйста. Теперь — главное, гражданин корпусной начальник: относительно партийного долга…
— Касперович! Я сказал — посажу!
— Я — всегда Касперович! И, как всегда, коммунист. Запомните! Как всегда! Хороши бы мы были, если бы наша партийная совесть могла отменяться и назначаться тюремным и прочим начальством! А посадить? Так я уже, как и Иван Афанасьевич Павлушин, сижу. Посажен… Вот для того, чтобы посадить меня и моих товарищей, — а их здесь, партийных и беспартийных, в «образцово–показательной», армия! — действительно, абсолютно никакой совести не надо было… Мне собираться в карцер?
…Мы стояли, замерев…
Известно было, чем заканчиваются такие эпизоды для виновного. И для всей камеры, уже осужденной на карцерный режим. А заканчивались они всегда одинаково. Ведь начальство не терпело, не переносило апелляций к чему бы то ни было.
Тем более, к его… совести…
Грамотный, философического склада ума корпусной бло–ка, где находилась моя 19–я камера, майор с внешностью молодого Астангова (под которого он явно работал), предварительно, тоже за апелляцию к его совести, приговорив камеру к двум неделям без прогулки, месяцу без каптерки и неделе карцерного режима, так объяснял, фарисействуя, этот свой феномен «неперенесения»:
— Будучи солдатом и повинуясь приказам, я не имею ни моральной, ни физической возможности активно препятствовать предписаниям моих начальников, ибо, не выполняя приказ, какого бы содержания он ни был, я тем самым подал бы совершенно негодный пример моим подчиненным, что, в свою очередь, внесло бы во всю работу тюремной администрации хаос и разложение, и привело бы к еще более диким, чем сегодня, ее действиям…
Так вот…
…Мы стояли, замерев…
Но… Неожиданно совершенно, корпусной теперешний на тираду Касперовича не ответил. Он тяжело, показалось, с какой–то неопределенной растерянностью посмотрел на Адама
Адамовича. Долго смотрел… Собирался с мыслями… Решал, наверно, — как поступить? Что выдать? Или нечто иное его встревожило?
— Я разберусь…
И — старшему надзирателю:
— Немедленно собрать все свидетельские показания об изъятии здесь, из камеры… всего…
Он снова посмотрел на Касперовича…
— Я разберусь, Касперович… С вещами… И с этим… — он головой показал на оружие… — Разберусь, Касперович… Вопросы или просьбы есть ко мне?.. А режим… Карцерный режим, конечно… отменяю…
Мы молчали. Какие еще вопросы могли у нас быть? Какие просьбы? Чтоб больше не кидали в камеру уголовников? Это хорошо бы. Да ведь камера–то — этапная. Клоака — не камера.
Вообразить только надо, раз и навсегда представить и наизусть выучить: все, что прошло через «желудок» следствия, через «кишечник» внутренней, через «прямую» предвариловки — все собирается в клоаке этапной камеры, все!
И текут человеки сквозь эти желудки, кишечники, прямые.
И втекают, вливаясь и перемешиваясь, с иными прочими «отходами» и «отбросами» общества, в клоаку 102–й… Сконструированной и веками приспособляемой для того, чтобы, опорожняясь по мере накопления, отторгать–выбрасывать, теперь уже без разбора (раньше надо было разбираться!) изгонять, никогда больше не задумываясь, содержимое, выкидывать его. Подальше куда–нибудь. Насовсем хорошо бы. Еще лучше — с концами… Благо возможности для этого российская повседневность уготовила бесконечные.
— …Нет, значит, вопросов? И просьб тоже нет?..
Корпусной стоял — серый, уставший. Сник сразу. Стал неузнаваем… Молчал.
Глава 170.
Молчала камера. Люди молчали, успевшие вконец разувериться — если и верили когда–то — в самой возможности встретить в тюрьме гражданина начальника, остановившегося вдруг в злотворчестве своем по собственной воле… По нашим собственным представлениям. По собственному своему невеликому пока опыту. По рассказам бывалых людей. В злотворчестве, естественном для тюремного «служителя», привычном, поощряемом безусловно его начальством. Дабы отсутствие злотворчества не «…внесло бы во всю работу тюремной администрации хаос и разложение и не привело бы к еще более диким, чем сегодня, ее действиям». В самоутверждающем и возвеличивающем «…маленького человека с болезненной жаждой наслаждаться страданиями ближних…» в… безнаказанном злотворчестве…