Только что вернулся на свою квартиру, умылся и немного поел; это было похоже на праздник: никого, только я один, и рядом хозяйка, старая женщина, да ее внучка, маленькая белокурая Тереза, которая больше не боится меня; она протягивает мне руку и говорит: «Caporal — patrouille — nix coucher… oh»[68], потом бабушка моет ее, и она вопит, как резаная; я наливаю себе кофе из кофейника, который стоит на печке в кухне, потому что на сей раз у меня есть сахар, несколько дней тому назад нам выдали по 100 граммов сахара; все, как в мирное время: перед глазами не маячат серые униформы и я даже думать забыл о них, мне не надо сегодня заниматься строевой подготовкой или муштрой на местности, я буду сидеть в своей караулке, где могу писать и даже читать; ах, как же бесконечно долго не брал я в руки книгу, у меня с собой очень неплохой роман о войне Пауля Эрнста «Зелень из развалин»[69].
Наш лейтенант вот уже несколько дней прямо-таки в отвратительном настроении, Бог его знает, что на него нашло, он стал совершенно невыносим; нам остается только надеяться, что все уладится, потому что каково настроение, такова и служба. […]
Все-таки фантастически странная вещь — эта наша война, мы, солдаты, живем тут почти как в мирное время, загорелые, здоровые, а вы там, дома, голодаете, отсиживаетесь в подвалах, то есть познаете войну с самой ужасающей стороны… Я слежу за письмом, которое отправил нынче утром в Управление полиции, недреманным оком, и время ожидания покажется мне очень и очень долгим. […]
Впрочем, деньги наконец пришли, сегодня после обеда я должен получить их, спасибо тебе…
[…]
[…]
Я окончательно свихнулся от этой по-сумасшедшему напряженной службы, стал совершенно несносным и нервным, потому что вот уже восемь дней — с воскресенья, — как ничего не слышу о вас, за исключением двух коротких телеграмм; жду почты изо дня в день, наверно, слишком сильно жду; ведь вы можете и не писать мне, поскольку считаете — и вполне резонно, — что я каждую минуту могу оказаться дома.
Теперь здесь постоянно ведутся воздушные бои; вчера днем мы дважды наблюдали, как сбили два самолета; один — немецкий; нам было хорошо видно, как от самолета отделился белый парашют и медленно опустился; стрельба, в том числе и пулеметная, слышна часто издалека; неожиданно для себя я понял, что война только в самом разгаре и будет очень долгой и очень суровой; удивительно, чем дольше я нахожусь здесь, тем больше убеждаюсь в том, что англичане очень сильные и упорные и будет необычайно трудно победить их и что война не кончится до тех пор, пока окончательно не иссякнут силы одной из стран; сколько это может продолжаться?
Неужели невозможно, если уж ты действительно живешь, жить, как подобает: без униформы и занимаясь своей профессией, какую ты любишь, и трудишься, трудишься… и с радостью в сердце пьешь вино, и читаешь книги, и слушаешь музыку; ах, музыка, слушать ее сердцем, свободным от страха и от этой серой смерти… как же должно быть прекрасно называть это «жизнью», познаем ли мы ее когда-нибудь?
Не знаю, можно ли мои здешние занятия назвать жизнью; я тут мучаюсь и проверяю, до блеска ли начищена портупея у моих подчиненных, и выполняю еще тысячи других подобных мелочей; конечно, это определенно не низменная и не унизительная задача — командовать отделением; несомненно, это даже почетный труд; но мои нервы совершенно расшатаны, часто я убежден в этом, по крайней мере, сейчас, когда почта такая ненадежная; а порою я чувствую себя очень сильным и мне хорошо; я не говорю, что несчастен здесь, но несказанно хочется разнообразия, теплоты и мира, и я всей душой жажду, чтобы война кончилась.
Случается, что из какого-нибудь дома, где есть радио, до меня долетает едва уловимая мелодия, или кто-нибудь бренчит на фортепьяно в одной из комнат, где проводят занятия. Он берет всего лишь несколько аккордов, и возникает мелодия, прекрасная мелодия, и тогда я становлюсь несказанно счастливым, потому что вновь ощущаю в себе жизнь, и тем не менее я глубоко несчастен, потому что лишен этой жизни. […]
[…]
[…]
Сегодня опять шли форсированным маршем; мы топали целых шесть часов только с единственным перерывом в десять минут; я был на пределе моих сил; это ужасно, такое мои нервы уже не выдерживают, хочется плакать и кричать, когда видишь перед собой уводящую в бесконечную даль дорогу и знаешь, что придется пройти по ней еще пятнадцать или двадцать километров; если бы меня кто-нибудь спросил, существует ли Ад, я бы сперва осведомился, был ли тот человек солдатом; если бы он ответил утвердительно, я задал бы еще один вопрос: не служил ли он, случаем, в пехоте, и, если б он и это подтвердил, я бы спросил тогда, не приходилось ли ему хоть раз преодолевать маршем в противогазе под жарким июньским солнцем тридцать пять — сорок километров, вот уж после этого я бы ответил, что это и есть Ад. […]