Вот через все поле к нам скачет лейтенант, элегантный и юный нордический блондин с орденом; есть что-то удивительное в том, как он, подобно юному властелину, скачет по освещенному солнцем полю прямо по молодым всходам, которые гибнут под подковами его лошади; о, я не солдат и никогда им не стану, и я плохой, очень плохой командир отделения, но этот скачущий юный господин, властитель роты, вообще являет собой что-то очень странное; ах, у меня сердце бродяги, я скорее бы заплакал, увидя этот чудесный лес, в котором должен рычать, как солдафон; я плакал бы, завидя прекрасные холмы, по которым должен гонять свое отделение; охотнее всего я бы один, совершенно один улегся на одном из них под лучами солнца и мечтал; я никогда добровольно не стану солдатом и в глубине души зачастую ужасно сержусь на велосипедистов из моего отделения, которые старательно произносят «господин ефрейтор» и все время норовят почистить мои сапоги; ах, Господи, пусть чистят, но… нет, нет. Однако в общем и целом здесь вполне достойная жизнь, достойная человека, вот почему я не несчастлив, именно не несчастлив, но я страдаю, я по-горло сыт всем этим.
Сегодня у нас были стрельбы, с двенадцати до восьми без перерыва, потом еще придумывали пароль и обсуждали младших командиров; сейчас уже половина десятого, и многое из того, что мне предстояло сделать, осталось невыполненным, но завтра суббота, как же я этому радуюсь…
Я сижу в каком-то французском кабаке над названием «У господина бургомистра», я — единственный посетитель; все шумное семейство хозяина — старики, молодые с детьми и две служанки — собралось во время обеда за круглым столом; они отлично живут; я бы тоже, пожалуй, не отказался от хорошей отбивной; у них сегодня маленький праздник, потому что родился бычок, я уже видел его, бедовый малый, проворный, крепкий; вчера малыша еще не было, его мать стояла во дворе с тяжелыми боками и грузным выменем почти до земли и, отупев от боли, печально смотрела на нас, а крестьяне суетились вокруг нее, похлопывали по бокам и изрекали «советы»…
…я безумно устал и завидую маленькой белокурой внучке моих квартирных хозяев, которой ее юная мать буквально перед моим уходом нежно и проникновенно напевала: «Et quand la Guerre finie, les Allemands partis…»[67]
[…]
[…]
Сегодня Троица, действительно наступила Троица; уже скоро пять часов, а я все никак не могу уединиться, чтобы написать тебе письмо. Может быть, завтра будет потише, пока у меня еще очень много дел; надо позаботиться о белье, разыскать прачку, получить маркитантские товары, самому как следует изучить новое оружие, о котором должен рассказывать завтра утром, и т. д. и т. д. …
Твое письмо от девятнадцатого немного печальное… Ну посмотри же, у меня все хорошо, никакой опасности я не подвергаюсь, а если подвергаюсь, то не больше, чем ты, и я вовсе не грущу, бывает, правда, иногда, но крайне редко, и я не несчастен; просто мне все и вся опостылело, все, что связано с униформой, но я уже свыкся со службой и полностью справляюсь со своими обязанностями, так что житье вполне сносное. Жизнь — совсем иная штука, в этом я убедился. Ведь она в нас самих, это не нечто, существующее вне нас, или то, что мы обязаны устроить и что происходит вокруг нас; нет, нет, мы делаем сами нашу жизнь, и когда я нахожусь в среде младших командиров и слушаю их абсолютно идиотские и бесстыдные разговоры, то считаю, что мне до этого вообще нет дела и что тому, что я подразумеваю под словом «жизнь», это никоим образом навредить не может, что все расцвеченное, любая фантазия и любой дух, который на самом деле существует и живет, Бог и душа, — все это неуязвимо именно благодаря этой утратившей всякую силу пене. Возможно, это звучит слишком высокопарно, но мне сие совершенно безразлично; я не могу позволить этому сброду уничтожить мою жизнеспособную силу, не могу позволить так называемым «обстоятельствам» задушить мои сердечные радости, мою любовь к тебе и все-все, что вообще составляет для христианина жизнь. Я ни с кем не спорю, нет, но я молчу… вероятно, это хорошо, что у меня так много работы, у меня ее действительно выше головы…