— А у Мура третий день смутное нытье живота, и резкая боль при согбении и распрямлении — боюсь аппендицита — тогда, прощай наше лето! Завтра веду к врачу. А нынче до 12 ч. ночи — буду писать собственноручные билеты и такие же, к ним, просьбы — ну-у-дные! Все-таки — противоестественно — вечно клянчить. Проще — деньги в банке, тем более отцом и дедом — делом! — заработанные. (Мой дед А. Д. Мейн был редактором московской газеты «Голос» — чей, интересно??)
До свидания, милая Вера, мне совсем не стыдно Вас просить. П. ч. Вам все равно — как и мне.
Пишите!
МЦ.
8-го июля 1935 г.
Faviére, par Bonnes (Var)
Villa Wrangel
Дорогая Вера! Вы уже видите: Фавьер.[1076] Живем 9-тый день, — Мур и я, я и Мур, Мур, море и я, Мур, примус и я, Мур, муравьи и я (здесь — засилье!). Дом — дико беспорядочный, сад в ужасном виде — настоящее «дворянское гнездо» (хотя здесь-баронское. А вдруг — я напишу повесть — Баронское гнездо??). Писать, еще, невозможно, почему — в письме. Вообще, ждите письма (целой жалобной книги на фавьерскую эмиграцию). С<ергей> Я<ковлевич> переслал мне Цейтл<инские> 50 фр. (собств<енно> — Ваши!).
<Приписка на полях:>
Огромное спасибо — Вам, не ей!
МЦ.
28-го августа 1935 г.
La Faviére, par Bormes (Var)
Villa Wrangel
Дорогая Вера,
Я знаю, что мое поведение совершенно дико, но знаю также, что я совершенно взята в оборот фавьерского дня. Во-первых — у меня нет твердого места для писания, во-вторых — при нетвердости места — отсутствие твердого стола: их — два: один — кухонный, загроможденный и весь разъезжающийся от малейшего соприкосновения, к тому же — в безоконной комнате, живущей соседним окном, другой — на к<отор>ом сейчас пишу — плетеный, соломенный, стоящий только когда изо всех сил снизу подпираешь коленом, т. е. — весь какой-то судорожный. С этим столом я в начале лета таскалась в сад — пока Мур днем спал — от 2 ч. до 4 ч. — но это была такая канитель: то блокнот забудешь, то папиросы, то марки у Мура остались, кроме того — в двух шагах кверху — тропинка, по к<оторо>му <которой> весь Фавьер на пляж или с пляжа — и всё слышно, все отрывки, и я сама — видна, а я никогда не умела писать на людях, — словом, я совершенно прекратила писать письма, — только Сереже — коротенькие листочки.
Конечно, будь я в быту нрава боевого — я бы добилась стола, и мне даже предлагали ходить на соседнюю дачу, — но это — душевно-сложно: похоже на службу — и все те же сборы: не забыть: блокнота, марок, портсигара, зажигалки (не забыть налить бензин), — тетради на всякий случай (вдруг захочется перечесть написанное утром) — и т. д. Нет, стол должен быть — место незыблемое, чтобы со всем и от всего — к столу, вечно и верно — ждущему. (Так Макс возвращался в Коктебель.)
Мой день: утром — примус и писанье своего — до 11 ч., с 11 ч. — 1 ч. купанье, т. е. пляж, около 2 ч. обед, от 2 ч. — до 4 ч. — Мурин сон в комнате с окном и моя беспризорность (бесстоловость), 4 ч. — чай, 5 ч. — 7 ч. — прогулка или пляж, около 8 ч. — ужин, а там — тьма и ночь, т. е. опять Мурин сон, а я в кухне — при открытой двери освещенная, верней — светящая — как маяк, при закрытой — закупоренная как бутылка, и опять нет стола, а доска годная разве только для кораблекрушения.[1077]
Словом, у меня третий месяц нет своего угла, и поэтому я очень мало сделала за это лето, хотя как будто было много свободного времени. (Вот сейчас пишу Вам вместо стихов, т. е. утром, и к тетради за весь день уже не прикоснусь: не смогу. Т. е. буду таскать ее на пляж, и буду сидеть с ней на коленях на своей скворешенной лестнице, но в лучшем случае — несколько строк. Повторяю: без стола — не могу, не говоря уже о карандаше: символе бренности и случайности.)
А все входы и выходы! Один Мур чего стоит: — Мама, скоро купаться? — Мама, огромный паук: наверное тарантул! — Мама, мяч раз-дулся! (т. е. выдохся). — Мама, я кончил «Dimanche Illustre»![1078] и лейтмотив всех каникул: — Ма-ама! Что-о мне де-е-е-лать?!
Но лето (помимо писанья, а оно главное: после Мура — главное, второ-главное) — было чудное. Говорю — было, п. ч. оно явно кончилось. Остатки. Улыбки. И если бы я могла быть как все — или хотя бы — жить как все — я этим летом была бы счастлива. Но все — отдыхали — от работы: службы, очевидно нелюбимой, мой же отдых и есть моя работа. Когда я не пишу — я просто несчастна, и никакие моря не помогут.
Теперь — о другом. За последние годы я очень мало писала стихов. Тем, что у меня их не брали — меня заставили писать прозу. Пока была жива «Воля России»,[1079] я спокойно могла писать большую поэму, зная — что возьмут. (Брали — всё, и за это им по гроб жизни — и если есть — дальше — благодарна.) Но когда В<оля> Р<оссии> кончилась — остался только Руднев, а он сразу сказал: — Больших поэм мы не печатаем. Нам нужно на 12-ти страницах — 15 поэтов.