Однако вернемся к одной из ключевых посылок В.М.Живова: «Русское Просвещение – это петербургский мираж», мифотворчество государственной власти. Как объяснить столь скептическую его оценку? Нам поясняют: государство выступало в России как творец и владелец культуры Просвещения, тогда как историю западноевропейского Просвещения следует отсчитывать с того момента, когда государство перестало быть руководителем культуры. «Если для Людовика XIV Просвещение как независимая система мысли было полно угроз и дурных предзнаменований, то для Екатерины Просвещение было элементом государственной мифологии, в которой она сама была центральной фигурой» 10* . Однако пик Просвещения во Франции пришелся отнюдь не на эпоху Людовика XIV, а на Регентство и годы правления Людовика XV. Да, в это время государство не было «руководителем» культуры, а философы играли роль оппозиционной «партии». Но оппозиция эта очень часто была конструктивной. Просветители, конфликтуя с властями, выступали в союзе с наиболее толковыми их представителями и отнюдь не являлись непримиримыми врагами монархии. Критикуя архаический порядок вещей, просветители стремились к реформированию общества, его модернизации и в этом направлении действовали рука об руку с просвещенными государственными чиновниками, как во Франции, так и в России. Действительно, в России публикация переводов из «Энциклопедии» была инициирована правительством. Но и во Франции издание «Энциклопедии» никогда не было бы завершено без поддержки Мальзерба, возглавлявшего Королевскую палату книгопечатания и книготорговли. Даже бесспорный социально-критический и антиклерикальный запал французского Просвещения, во-первых, не является родовым маркировочным признаком всех его идейных составляющих; во-вторых, идеи французского Просвещения прежде, чем стать важнейшей идеологической предпосылкой революции, претерпели немалую эволюцию, радикализацию, и отождествлять их (как некий неподвижный блок) с этой предпосылкой совершенно некорректно. Говорить об атмосфере, полной угроз и дурных предзнаменований, можно лишь применительно к Франции 70-80-х годов XVIII века, а основные памятники просветительской мысли были созданы до этого времени. Здесь, я думаю, мы имеем дело с широко распространенным анахронизмом, тесно связанным с той самой примитивной, однолинейной концепцией Просвещения, от которой авторы семиотической школы, вероятно, сознательно стремились уйти как можно дальше.
С другой стороны, даже в России культура Просвещения далеко не всегда следовала в русле руководящих предначертаний властей. Вспомним не только о Радищеве, Новикове и Фонвизине, но также и о М.М.Щербатове, и о Д.А.Голицыне (пересылавшем Екатерине проекты упразднения крепостного права), и о панинском конституционном проекте. Разумеется, не они задавали тон, но стоит ли на том основании, что в России именно государство сыграло ведущую роль в распространении Просвещения, считать русское Просвещение XVIII века лишь официозом, государственным мифом? Этот вывод отнюдь не бесспорен, даже если нам вполне попятно стремление В.М.Живова оценивать качественные показатели (зрелость) культуры, в том числе культуры Просвещения, по степени ее эмансипированности от государственной власти. Здесь, очевидно, сказался горький опыт отечественной истории.
Итак, на протяжении десятилетий по разным причинам историки, филологи и лингвисты описывают взаимоотношения Просвещения и власти в России XVIII века одновременно как объект и как субъект мифа. Может быть, другие материалы этого номера помогут нам понять, как долго еще будет сохраняться подобная ситуация.