Для упомянутых авторов очень важен тезис о заимствовании (Лотман/Успенский) или трансплантации (Живов) западной культуры как основном фоне (контексте) развития культуры национальной, начиная с XVIII века. Попадая на русскую почву, содержание (наполнение) западных культурных моделей изменяется до неузнаваемости. Так, европейская концепция монарха как распорядителя всеобщего блага приводит в России к развитию императорского культа 4* . «Как строитель нового мира и Мессия, русский монарх заинтересован в самых радикальных для своего времени идеях, поэтому русский абсолютизм нуждается в импортных просветительских идеалах» 5*. Из всего этого В.М.Живов делает вывод, что русское Просвещение (в отличие от западноевропейского) есть не что иное, как мифологическое действо государственной власти: «Русское Просвещение – это петербургский мираж. Одни деятели русского Просвещения искренне верили в его реальность, другие были его невольными участниками, но это не меняло его мифологического существа. Над Невой нависали сады Семирамиды, Минерва после торжественного молебна отверзала храм Просвещения. Фонвизин обличал пороки, и народ блаженствовал. Именно этот мираж и был прообразом вселенского преображения, на фоне которого русский монарх вырастал в фигуру космического значения» 6* . «Для Екатерины Просвещение было элементом государственной мифологии, в которой она сама была центральной фигурой» 7* .
Тезис о ведущей роли государства в распространении Просвещения в России XVIII века подкрепляют результаты современных исследований. Но означает ли это, что русское Просвещение было лишь мифом, миражом? Авторы семиотической школы не опускаются до использования столь банального термина, как «просвещенная монархия», тем более, что он как бы заслоняет фундаментальную для них разницу между российским и западным обществами. Более того, их особенно не интересу
ет связь между идеологией и практикой (по-видимому, здесь сказывается глубокое недоверие к предшествующему опыту советской исторической науки, а также определенное сомнение в возможности положительного установления каких бы то ни было реальных причинно-следственных связей между этими сферами). Они ограничиваются лишь постановкой вопроса: как передовая просветительская идеология могла сосуществовать с деспотичным самодержавием? На этот вопрос (вероятно, сознательно упрощенный) они дают два сходных ответа. 1) Их сосуществование объясняется дуализмом мира текстов (реалий) и мира грамматик (правил) русской культуры XVIII века. При Петре целью государственного строительства является преобразование первой сферы по образу второй. При Екатерине сферы государственной практики и государственных идеалов резко разделяются. Торжественно заявленные концепции более не рассчитаны на претворение в жизнь (пример – екатерининский «Наказ» 1767 года); практическая политика отмечена печатью реализма. При Павле: полное игнорирование эмпирической реальности 8* . 2) Отсутствовала связь между идеологией государства и реальным механизмом государственного управления («Наказ» – законодательная фикция, не имевшая никакого практического значения; это якобы широко известный факт, многократно проанализированный исторической наукой) 9* .
Однако, возможна ли ситуация, при которой государственная идеология и государственный механизм никак не связаны? Плодотворно ли рассматривать «передовую просветительскую идеологию» и «деспотичное самодержавие» как некие неизменные и противоположные категории, исчерпывающе характеризующие и идейный багаж Просвещения, и характер государственной власти в России XVIII века? Ведь такой подход совершенно игнорирует как реальное богатство Просвещения, так и всю реальную реформаторскую деятельность русского абсолютизма в XVIII веке, идеологически «обеспеченную» Просвещением (административные, судебные и фискальные реформы, создание системы народного образования, секуляризацию церковной собственности и общественной жизни; кстати говоря, на правление Екатерины пришлось не только распространение крепостного права, по и первые попытки публичного обсуждения самой возможности его отмены). Пример «Наказа» Комиссии по выработке нового Уложения ничего не объясняет. По самому своему замыслу и назначению – это декларация о намерениях, и было бы некорректно подходить к «Наказу» с иными мерками. Нереализованность многих положений этого документа в России XVIII века не отменяет того факта, что он послужил если не программой, то ориентиром для дальнейших законодательных реформ, постепенно оформившихся уже в XIX веке.