— Эй, дай кусочек… — шепчут то здесь, то там. Одни подавальщики говорят: «Идите, дяденька, подальше», другие просто: «Иди к дьяволу». Это уж как в темноте разберешь. Один лишь Тарцали сжалился над попрошайками.
— Эй, где вы тут? Берите быстрей. Да тихо.
И шаги замедляет. Возле него толкотня начинается, куски курятины один за другим вспархивают с противня, как живые. Последний кусок уже возле самых сеней кто-то схватил. Глядит Тарцали на пустой противень и молча ставит его к стене, на землю. За другим отправляется. Тут на всех хватит. А не хватит, так и свадьбу не надо было устраивать.
Снова выстраиваются в горнице подавальщики: один — с птицей, другой — с кашей, опять с птицей, опять с кашей. Понятно, и здесь без присказки нельзя.
Раньше помалкивали гости, слушая шафера, а теперь пересмеиваются, переговариваются. Зубочистки делают из спичек, в зубах ковыряют, посматривают на курятину да на кашу. Ишь, какой молодец этот шафер. Шпарит как по-писаному. Интересно, кто это сочинил?.. За курятиной тянутся довольно лениво, а кашу и вовсе без охоты пробуют. Что делать: не лезет больше. Из-за двери вдруг доносится какой-то крик, суета; однако вскоре шум как возник, так и стихает. Оказывается, шафер нес кувшин, да налетел на цимбалиста и все выплеснул. Гости повернулись было туда посмотреть; потом едят дальше. Хм. Все ж хороша каша, ничего не скажешь. А уж курятина!..
Словом, опять во вкус вошли. Едят, словно целую неделю маковой росинки во рту не держали. Будто и не было перед этим супа с чигой да паприкаша. Выберет гость кусок курятины, какой на него смотрит, аккуратненько подцепит его ложкой, встряхнет немного, чтобы лучше лег, не свалился, положит себе на тарелку. Поглядит, поглядит на него, потом возьмет за два конца руками — и пошел зубами работать. Обгрызенную кость подержит, подержит в руке — и, смотришь, нет ее уже, под стол обронил. У некоторых, может, и шевельнется в мыслях, что, мол, нехорошо кости на пол бросать — да куда ж их девать тогда? Не в карман же складывать…
Господа кушают в своей горнице. Тут учитель с женой, две учительши, почтмейстер с двумя дочерьми (еще двух дома оставил) и секретарь правления. Здесь же какой-то дальний родственник из города; по одежде он вроде к господам относится, однако с другими запросто разговаривать не смеет и вообще говорит лишь тогда, когда к нему обращаются… Священник еще обещал прийти, да не пришел. А его Тоты больше всего ждали.
Двери распахнуты настежь, так что господам видно все, что в угловой горнице происходит.
— Все-таки невероятно отсталый у нас народ, — говорит учитель почтмейстеру. — Посмотри-ка на них.
— Смотрю. А что такое?
— Как что?.. Как они едят!.. — и так осторожненько ковыряет у себя в тарелке ножом и вилкой, будто не ест, а рисует что-то.
— И правильно делают. Важно, не как ешь, а что ешь, — и почтмейстер смеется, потому что в это время на другом конце стола учительша берет кусок курицы и ест со смаком, глядя через дверь в другую горницу.
— Что, сударыня, заразительно?
— Как? — не понимает та.
— Говорю, заразителен пример-то?
Не отвечает учительша, тоже смеется. Берет стакан, отпивает глоток вина, ест дальше.
Ужин здесь начался чинно, благородно; однако скоро почувствовали все, что, пожалуй, лучше делать, как мужики делают. Жеманничать, за манерами следить — никому это здесь не нужно и даже смешно. Все равно затерялись они среди крестьян, как ручей пресной воды в море… Да и может ли быть по-другому? Сто лет или бог знает сколько живут в деревне интеллигенты, живут своей особой жизнью. Каждый день общаются с крестьянами, разговаривают с ними, часто едят вместе — а те не переняли от них ну ничегошеньки. За господ их считают, сажают за отдельный стол, с почтением относятся (если можно считать почтением то, что их сажают отдельно); но сами живут себе по-своему, как отцы и деды жили. Что называется, и ухом не воротят…
Однако цыплята эти просто превосходны.
Да, готовить они умеют, ничего не скажешь.