В июне 1727 года австрийский посол граф Рабутин с сожалением отмечал: «Иногда юный монарх намекает на то, что он властелин». Показателен эпизод, произошедший летом того же года, когда в Петербург прибыл фельдмаршал князь М. М. Голицын. Фельдмаршал пожелал побывать у государя, однако, как сообщает Лефорт, император, питавший неприязнь к Голицыну, дабы не встречаться с ним, удалился в сад и велел караульным никого туда не пускать. Голицын удалился ни с чем, а когда на следующий день он сел рядом с царем за обеденным столом, то Петр заявил, что присутствие старого фельдмаршала ему неприятно. В другой раз юный монарх проявил бестактность к своему наставнику. Во время бала Остерман сделал императору какое-то замечание, но тот отреагировал крайне грубо.
Почти сразу же после того, как Петр был провозглашен императором, он уже вполне сознавал, что является самым важным лицом в государстве. В донесении от 30 мая 1727 года Маньян отметил первый эпизод такого рода: во время похорон Екатерины Петр «припомнил, что герцог Голштинский занял место впереди него при церемонии погребения его предка [Петра I]. И этот молодой монарх пожелал по своем прибытии в церковь удалить великую княжну, сестру свою, из того ряда, в котором она находилась позади двух принцесс, и поставить рядом с собою». Тот же Маньян в июле 1727 года писал о «непреклонности, обнаруживаемой молодым монархом в проявлении своей воли»; эта непреклонность обещала в будущем породить в нем «сопротивление воле князя», то есть его тогдашнего опекуна Меншикова[132]. Как уже знает читатель, эти опасения не были напрасными.
Прусский посол Мардефельд в июне 1727 года также доносил об опасениях Меншикова на этот счет. Светлейший жаловался на то, что монарх «не принимает никаких советов и действует по своей собственной воле и своего доверенного друга Долгорукого». В донесении от 12 июля 1727 года австрийский посол Рабутин писал: «Развлечения берут верх; часы учения не определены точно, время проходит без пользы, и государь все более и более привыкает к своенравию». В этот же день отправил донесение Мардефельд: «Между тем монарх повелевает и делает, что хочет, всегда занятый беготнею, враг возражений, царь утомил свой двор».
Чем дальше, тем больше Петр проявлял самостоятельность. Похоже, не было дипломата в Петербурге и Москве, который бы не извещал об этом свой двор. Секретарь австрийского посольства Гогенгольц 1 апреля 1728 года доносил Карлу VI: «Прежде можно было противодействовать всему этому, теперь же нельзя и думать об этом, потому что государь знает свою неограниченную власть и не желает исправляться. Он действует исключительно по своему усмотрению, следуя лишь советам своих фаворитов». Это наблюдение подтвердил граф Вратислав, сменивший скончавшегося Рабутина: «Государь хорошо знает, что располагает полною властью и свободою, и не пропускает случая воспользоваться этим по своему усмотрению». Вратислав отметил в 1729 году еще две важные черты характера Петра II — умение скрывать свои мысли и притворяться: «Искусство притворяться составляет преобладающую черту характера императора. Его настоящих мыслей никто не знает». Близкие к этим черты натуры императора еще раньше, в 1728 году, отметил английский дипломат К. Рондо: «Крайнее непостоянство царя в своих симпатиях: сегодня хочет одного, завтра — совсем противного». В этом нет ничего удивительного. Скрытность отрока являлась ответной реакцией на давление извне, на различные, зачастую противоположные влияния, между которыми он вынужден был лавировать. С автором процитированного донесения можно поспорить лишь в том отношении, что частая смена настроения «крайне неудобна для министров, лишенных возможности держаться какой бы то ни было определенной системы». Смена настроений Петра если и вызывала неудобство для «министров», то не на государственном, а на бытовом уровне.
В донесениях иностранных дипломатов часто сообщается, что Петр «действует исключительно по своему усмотрению»; что он «делает, что хочет; что никто не смеет ни говорить ему ни о чем, ни советовать». Сфера интересов императора ограничивалась охотой и женщинами, и он оживлялся только тогда, когда заходила речь о породах собак, об охотничьих трофеях, о сноровке егерей или о любовных утехах. «Царь только и участвует в разговорах о собаках, лошадях, охоте; слушает всякий вздор, хочет жить в сельском уединении; о чем-нибудь другом и знать не хочет», — доносил Лефорт 14 ноября 1839 года[133].