Когда кампания в защиту чеферистов[17] расширилась, мы установили связь с уличным комитетом Каля Гривицей и стали ездить туда на летучие митинги, которые устраивались на оживленных перекрестках или у ворот железнодорожных мастерских. У нас появились новые друзья, молодые рабочие, которые открыто ругали буржуазию и правительство. Когда мы заходили в квартиры, где повсюду было развешано белье, женщины в кофточках с драными локтями варили кукурузную кашу в чугунных котелках, а мужчины дружелюбно хлопали нас по плечу и называли товарищами. Дим говорил, что он здесь помолодел на двадцать лет.
Однажды мы пришли на Каля Гривицей, и она была битком набита краснолицыми парнями в зеленых рубашках, разукрашенных значками со свастикой. Они разгуливали бандами и приставали к прохожим. «Ты жид?» — спросил рослый верзила, протягивая руку к очкам бедно одетого человека с усталым лицом. «Я жид!» — сказал Дим и хватил железногвардейца кулаком по руке. Тот оставил свою жертву и крикнул: «Камаразь!» Сразу же появилось человек шесть таких же, как он сам. Так как нас было только двое, я спросил Дима, стоит ли ввязываться в драку. «Мы же на Гривицей, — сказал он. — Нельзя терять время — пусть они узнают нашу силу». Тот, которого Дим ударил по руке, подошел к нему вплотную и спросил: «Ты, наверное, и коммунист?» — «Конечно, я коммунист, — сказал Дим своим низким, спокойным голосом, — а ты фашистский бандит!» Прежде чем я успел опомниться, кто-то стукнул меня сзади по голове, но, падая, я еще увидел, как Дим бешено молотит обоими кулаками по лицу фашиста. В драку вмешались прохожие. Это были рабочие с серыми, усталыми лицами, но крепкими, железно-блестящими кулаками, и фашисты быстро ретировались. Дим стоял с окровавленным лицом, кто-то протягивал ему платок и предлагал пойти в аптеку, а он улыбался, многозначительно пожимал всем руки и говорил:
— Ничего, товарищи, за меня не беспокойтесь, главное — действовать, чтобы они узнали нашу силу.
Когда мы вернулись в общежитие разбитые, грязные, ко мне пристал Флориан: «Расскажи, пожалуйста, что ты думал во время драки, — только подробно, со всеми психологическими оттенками». Я возмутился: «Мы чуть не отдали концы, а тебя интересует психология и прочая ерунда». — «Ну нет», — сказал Флориан, сел около меня и целый час доказывал, какая это беда, что люди читают лживые книги, — если бы они читали в романах правду, мир давно изменился бы к лучшему. В своем романе он напишет всю правду, поэтому он придает огромное значение психологии.
Так проходили дни. Я вертелся как белка в колесе, а по ночам проваливался в сон, как только касался головой подушки. По ночам мне почему-то всегда снился Дунай моего детства, стальной простор реки и зеленые каналы-ерики родного рыбачьего села. Каждую ночь я снова ездил по знакомым ерикам, и слышал тихий всплеск весел за бортом рыбачьей лодки, и видел извилистые, заросшие вербами, айвой и акацией берега. Каждую ночь я вдыхал запах смолы, тины, рыбы; просыпаясь, по утрам глотал ужасный воздух нашей четырнадцатой комнаты, где стояло ровно такое же количество кроватей, и не мог понять своих снов. Что за наваждение? Почему во сне меня преследует детство? Днем я никогда его не вспоминал — оно было так далеко, словно его совсем не было.
Кроме дня и ночи были еще и вечера. Теплые неподвижные вечера с густым запахом акаций, глухими раскатами далекого грома и тревожным жужжанием майских жуков. Душные вечера, когда шумная студенческая толпа, собиравшаяся во время ужина у входа в столовку, вдруг начинала редеть, хотя никто не уходил со двора, — все разбивались на пары и расходились, сразу притихшие, загадочные, чужие. В такие вечера мне почему-то становилось не по себе, и я сразу же вспоминал Анку.
В небе зажигалось розовое зарево, с улицы доносился шум умирающего дня, а в глубине двора на всех скамейках сидели парочки, и оттуда слышался таинственный шепот, отрывистый говор, короткий смех. В такие часы я бродил по двору общежития, чувствуя одиночество, грусть, и томился воспоминаниями, одолевая их одно за другим: встреча с Анкой в автобусе, поездка за город, лес. Я не только думал об Анке, — я ее в и д е л, не менее явственно, чем дерево или скамейку в двух шагах от меня. И все время представлял себе, как мы снова встречаемся, как разгуливаем по парку Чишмиджиу, а потом идем в концерт и слушаем баллады Шопена. И хоть я их в жизни не слышал, мне казалось, что они звучат где-то рядом. Почему-то они оказывались похожими на песни, которые то подымались, то замирали у нас на Дунае в темные и теплые вечера….
Иногда, чтобы отвлечься от этих фантазий, я заходил в читалку. Там всю ночь не гасили свет. За партами сидели самые усердные зубрилы, желто-серые от бессонницы, отощавшие, с многодневной щетиной на щеках, и все, как по команде, беззвучно шевелили губами, загадочно покачивали головой. Веселое зрелище, ничего не скажешь, — казалось, что зал полон глухонемых.