— Товарищи! — продолжал громко, но спокойно человек, взобравшийся на стол. — Я обращаюсь к вам от имени уездного комитета Коммунистической партии!
Так вот для чего Макс послал меня на базарную площадь! Чувствуя, как бьется сердце, я поспешил подойти поближе к столу, на котором стоял оратор. Теперь я мог хорошенько его разглядеть. Он был высок, худ и жилист, в темно-коричневом пиджаке и кремовой, застегнутой на все пуговицы косоворотке; лицо скуластое, бледное, с длинными черными усами; в спокойном прямом взгляде его темных глаз, как и во всем его облике, было что-то серьезное, строгое и простое — располагающая к доверию простота рабочего человека; он действительно, как я узнал впоследствии, был рабочим-каменщиком. Говорил он тоже просто, без пафоса и ораторских приемов, но слова его звучали раздельно, громко, полновесно.
— Сегодня исполняется десять лет с тех пор, как румынские помещики и капиталисты задушили революцию в Бессарабии, обагрили кровью бессарабскую землю и начали создавать здесь, между Дунаем и Днестром, военный плацдарм мирового капитализма для нападения на первое рабоче-крестьянское государство — Советскую Россию!
Слова эти были столь неожиданными и смелыми, что на площади воцарилась напряженная тишина. Сотни людей, стараясь не шуметь, стали подходить со всех сторон к тому месту, где выступал оратор. Десятки лиц, по которым еще несколько минут тому назад метались тени базарной суеты, теперь словно преобразились. Все слушали оратора с широко раскрытыми от удивления, от восторга или от испуга глазами, слушали молча, не двигаясь, простые и вместе с тем необычные слова об их собственной жизни, о засилии чиновников, жандармов и полицейских, о тяжелых налогах, о близкой и бесконечно далекой Советской России, о Коммунистической партии, которая, вопреки запрету и террору, существует и продолжает свою работу. Все, что он говорил, было смелым вызовом, брошенным не только властям, полиции, жандармам, граничарам, которых все боялись и о которых никто не смел сказать вслух худого слова, но и всему привычному, нерушимому укладу жизни, базару с его мелочными обманами, хитростями, суетой.
Как ни в чем не бывало пролетали табунки ласточек, и это было единственное движение над огромной неподвижной, словно оцепеневшей площадью. У открытых дверей одной из чайных стоял полицейский в форме, но без фуражки; он выскочил на шум и теперь застыл, как все, загипнотизированный, не в силах стряхнуть с себя неожиданную силу непривычно смелых слов оратора; когда тот сделал передышку, я увидел, как полицейский вдруг замотал головой и ринулся бежать, как был, без фуражки, расталкивая толпу, стремясь поскорее выбраться с площади, очевидно для того, чтобы донести о том, что здесь происходит.
Тем временем оратор кончил речь и сделал знак тем, кто стоял, окружив плотным кольцом столик-трибуну.
— А теперь, граждане, я даю слово представителю уездного комитета комсомола!
Он нагнулся, помогая кому-то взобраться на стол. Толпа вздрогнула: все увидели девушку. Когда она подняла голову, я узнал ее: это была Шура.
Она стояла на столе с непокрытой головой, в простом темном платье с белым воротничком, высокая, прямая, красивая; обычно смуглое ее лицо побледнело, а глаза, нежные девичьи глаза изменились, в них зажглись искорки, и они смотрели прямо, с новым, невиданным мною прежде выражением. Поразил меня ее голос, он уже не был грудным, волнующим, как всегда, а высоким, звонким, чуть-чуть срывающимся.
Шура говорила о том же, о чем говорил человек с лицом рабочего, продолжавший стоять рядом с ней, хорошо видный всей толпе; она говорила об угрозе антисоветской войны, о советской молодежи, о комсомоле, о бессарабских комсомольцах, томящихся в тюрьмах Дофтаны и Жилавы…
Я слушал все это с ощущением стыда — мне было стыдно за себя, за страх, который я испытал, когда носил пакеты с «Красным югом», а вот она, девушка, не боится стоять здесь и выступать перед огромной толпой и смело говорить то, за что ее могут сгноить в тюрьме, и даже не торопится, не смотрит по сторонам, не беспокоится о том, что вот сейчас появятся полицейские и солдаты; они ведь не могут не появиться, не может быть, чтобы там, в городе, еще ничего не знали, — митинг продолжается уже долго, бесконечно долго, еще минута, другая — и они появятся и набросятся в первую очередь на нее, а она все еще говорит, громко, ясно, неторопливо.
Но вот и она окончила свою речь. Я оглянулся. Нет, не видно полицейских. Шура и ее товарищи смогут свободно уйти, их не задержат. Почему же они не уходят? Что это? Первый оратор поднял руку: он снова собирается говорить. Почему? Что еще?
— Товарищи! Граждане! Не расходитесь! Пойдемте все вместе мирной демонстрацией к центру города! Пусть увидят, что народ не безмолвствует! Кто согласен, идемте за нами!