Я ничего не понял. Коклюш? Я смотрел на ее слезливое, жалкое лицо и видел совсем другое: я видел дворец, высокий, светлый, с красивыми, счастливыми людьми, я видел мир будущего таким, каким рисовал мне его вот этот сидящий рядом тщедушный человек с грустными, милыми, все понимающими глазами.
Обидевшись, что я не поддерживаю разговора и не высказываю ей сочувствия, уборщица сердито попросила нас встать.
— Каждый день убираешь, а на другой день снова всюду пыль. И откуда только она берется? Все умеют сорить, а убирать никто не хочет!
Мы встали и отошли в другой угол. Здесь, у потемневшей, тронутой плесенью стены, Леонид продолжал рисовать очертания хрустального дворца будущего и счастье, которое ожидает всех, если только люди вовремя выберут наиболее правильную теорию перестройки мира.
Когда все высказанные мною сомнения были разрешены, я задал последний, мучивший меня вопрос:
— Предположим, что во всем мире утвердится социализм, не надо будет тратить время и труд на позорную борьбу за существование, прекратятся войны, классовая борьба, национальная рознь — чем же будут тогда заниматься люди?
— Товарищ Вилковский, — серьезно ответил Леонид, впервые назвав меня товарищем и впервые глядя мне в глаза, — пусть это только свершится… Мало ли чем могут заняться люди! Один будет играть на скрипке, другой отправится путешествовать, третий станет художником. Вы любите музыку?
— Да, я люблю музыку, но заниматься ею всю жизнь…
— Да почему же всю жизнь? Пусть это только свершится!.. Мало ли чем могут заняться люди!
Это было сказано с такой глубокой, затаенной, страстной тоской по лучшим временам, что продолжать задавать вопросы и сомневаться было бы кощунством.
— Побеседовали? — спросил Макс, которому удалось наконец склонить нерешительную читательницу в пользу Сенкевича. — Теперь все ясно? Я же говорил, это даже ребенку понятно!..
И, тут же отозвав меня в сторону, деловито предложил:
— Значит, так: приходи завтра сюда ровно в семь, отнесешь кое-что в одно место. Если трусишь, говори заранее. Трусов нам не нужно…
Я сказал, что не трушу. И это была ложь, происходившая оттого, что мое воображение было воспалено разговором с Леонидом. Но понял я это только на другой день, когда было поздно отказываться и в руках у меня уже был ранец, в котором вместо учебников лежал пакет, обернутый в старую бумагу. Я знал, что в пакете последний номер подпольной газеты «Красный юг» — восемь белых страничек, отпечатанных на шапирографе лиловыми чернилами. Заголовки были нарисованы, все остальное написано от руки ровным, четким почерком. А на всю первую страницу, заменявшую обложку, был нарисован король Михай! Он был очень похож на рисунке — семилетний румынский король, столь знакомый по развешанным всюду портретам и фотографиям. Только здесь он был изображен за более естественным и сообразным его возрасту занятием, чем руководство государством, — он восседал на ночном горшке…
Я торопливо шагал по улицам, и от одной мысли, что я несу в ранце такой рисунок, у меня испуганно колотилось сердце. Мне казалось, что все встречные догадываются, что у меня в ранце, и я испытывал такое чувство, точно несу бомбу, которая может взорваться каждую секунду вместе со мной и всеми окружающими.
Выполнив поручение, я помчался домой с пустым ранцем, возбужденный и гордый, в полной уверенности, что совершил необычайно смелый поступок. И только два месяца спустя, когда я увидел темноволосую девушку Шуру, спокойно стоящую перед строем солдатских штыков, я понял, как много мне еще не хватает, чтобы иметь право считать себя участником революционной борьбы.
ШУРА
Проходили скучные зимние дни, в городе было снежно, глухо. Мои однокашники повадились ходить по вечерам в заднюю комнату кабачка «У доброго Морица», где было натоплено, душно, пахло кислым вином и висел плакат: «Сегодня за деньги, завтра — в долг!» Сын хозяина, белесый, очень похожий на поросенка ученик пятого класса, приносил вспотевшие графины с легким, светлым вином, в котором еще чувствовался вкус винограда, гимназисты пили его с газированной водой и без воды, потом притворялись пьяными, били стаканы, хохотали и «прожигали жизнь», подпевая гитаристу, исполнявшему все песни на один лад: уныло, протяжно, даже когда это была лихая, быстрая «Гайда, тройка, снег пушистый, ночь морозная кругом…». За синими окнами кабачка, разрисованными легкими белыми узорами, действительно была морозная ночь и снежная муть. На углу стояла запорошенная снегом пролетка: лошадь не шевелилась, окоченевшая, седая; рядом прыгал и отчаянно бил себя крест-накрест длинными рукавами полушубка ее озябший хозяин, решивший во что бы то ни стало дождаться седока. А когда раздавался наконец долгожданный окрик «Извозчик, свободен?» и он радостно отзывался: «Так точно, свободен!» — подвыпившие гимназисты кричали ему хором: «Да здравствует свобода!» — и, довольные, веселые, как будто совершили героический поступок, расходились по темным, заснеженным улицам.