Они шли вдвоем — высокий, худощавый юноша, в котором по внешним признакам легко было узнать рабочего человека: обветренное лицо, кепка, мозолистые руки; второй — постарше, с непокрытой головой. Внешность у него была типично интеллигентская: маленький, тщедушный, в очках. Они шли по длинной, как вытянутая кишка, улице, мимо домов казарменного типа, мимо низких заводских строений с деревянными заборами, шли и разговаривали, и вся улица, пустынная и глухая, звучно откликалась на их твердые шаги. Они шли по разбитым тротуарам, не отбрасывая тени, небо над ними было таким же черным, как асфальт под ногами, из-за невысокого забора на них глядела одна-единственная лучистая звезда. Улица, по которой они шли, была для рабочего родным и тесным мирком, еще в младенчестве его носила мать мимо ворот, через которые, повзрослев, он потом проходил на работу каждый день. Но он никогда еще не чувствовал себя здесь так уверенно и легко, как в эту непривычно темную и тревожную ночь, когда за заборами железнодорожных мастерских не летали, как обычно, тысячи огневых пчел, не пыхтели и не маневрировали паровозы, и он шагал по родной Каля Гривицей вместе с одним из тех людей, с которыми прежде можно было встречаться лишь в самых укромных местах; ему было приятно идти и разговаривать громко о том, о чем еще недавно приходилось шептаться, и шагать напрямик там, где он привык всегда оглядываться. Когда они прошли Гранд и справа вместе с теплым ветром потянуло запахом нефти и горящего угля, человек, который шел рядом, спросил:
— Ты давно живешь на Каля Гривицей?
— Я здесь родился, — сказал парень в кепке. — Наш дом стоял слева от моста Гранд, его уже снесли…
«Счастливчик, — подумал первый. — Политика, наверно, давалась ему легко. Интересно спросить, помнит ли он Гривицу». Но он ничего не спросил и задумался. Парень в кепке тоже задумался. «Ах, черт возьми, — подумал он, — я ведь по-настоящему только эту улицу и знаю». Он начал присматриваться к окружающим домам и заборам, и улица казалась ему такой же родной и волновала его не меньше, чем в те времена, когда он был ребенком и впервые слушал здесь раздирающий уши свисток паровоза, восторженно смотрел, как из-за забора обдает и окутывает улицу ослепляющий пар. Он все отлично помнил — детство в старом кирпичном доме, игры на железнодорожной насыпи, мамалыгу с луком, лук с мамалыгой, футбол, скарлатину, «уйте попа ну е попа»[94], помнил школу, она и сейчас на прежнем месте, у кладбища Сфынту Винерь; он закончил три класса примарэ, только три (надо работать, уже не маленький), он помнил всю школьную науку: азбуку, таблицу умножения, деление, «Трэяскэ режеле»[95], Романия Маре состоит из девяти провинций, Его Величество принадлежит к династии Гогенцоллернов-Сигмаринген — и новую науку, которой обучили его в первый же день на работе, всего лишь два слова: «Сэ трэиць![96] — Как тебя зовут, пострел? — Финцеску Ион, сэ трэиць! — Ну-ка убирайся к черту! — Иду, сэ трэиць! — Все остальное было каждый раз новое: пружины, гайки, запах угля, запах олифы, холодный кабель, трепет прирученной молнии на контактах проводов. Но порядки всюду одинаковые, одинаковы холод, жар, пот, блестящие лица товарищей, одинаковы разговоры: — Что делать, братцы? — Терпеть! — Ждать! — Выпей рюмку! — Сходи к девочкам! — Жаловаться! Пока до бога доберешься, тебя съедят апостолы! — Объединяться! — Бастовать! — Поберегитесь! — Забыл Гривицу? — Нет, я не забыл. — И я не забыл. Гривицу все помнили.
«А вот я не помню, — подумал он. — В тридцать третьем мне было восемь лет. Я не помню того, что помнят другие: вой сирены в ночи, красные флаги, мокрый снег, мокрые каски солдат, свирепые лица и резиновые дубинки полицейских, стрекот пулеметов на заре. Всего этого я, конечно, не помню. Но я помню отца, он был высоким и, приходя домой, перетирал пальцы сальной тряпкой, мыл их в тазу с горячей водой, и все-таки у него оставались железные опилки под ногтями. Он ушел тогда в мастерские с вечера и не вернулся, никогда больше не вернулся. Это я помню. И еще то, как я его искал всюду, как шел с матерью по улице, вот по этой же улице, и спрашивал: «Где отец?» — «Тише, мой мальчик. Посмотри вон туда, видишь?» Ну конечно же, он не слепой, он увидел закрытый зеленый автомобиль с надписью «Хердан». Он знал, что в таких машинах перевозят хлеб — длинные тонкие булки, франзоли, сайки, халы, — там нет отца. И все-таки он был там, его тоже перевозили в таком автомобиле, всех убитых рабочих тайком отвозили в крематорий в таких автомобилях. «Смотри, мой мальчик, не забудь».