— Сейчас скажу. У меня был двоюродный брат — железногвардеец Гастон Попа, я тебе даже как-то говорил о нем, помнишь? Он звал меня к ним, к легионерам, а когда я отказался, он каким-то образом пронюхал про тебя, про движение и заманил меня однажды в студенческое общежитие, где жили кодряновцы. Они заперли меня в подвале, слепили мне глаза электрическим фонарем, стреляли поверх моей головы, грозились убить меня и тебя, тебя тоже — Гастон им сказал про тебя. Что я мог сделать? Я вынужден был согласиться. Я согласился информировать Гастона о том, что делается у нас, у студентов-коммунистов, так только, в общих чертах. А потом произошла эта история с массовкой в Банясе, я до сих пор не могу понять, как вышло, что узнала полиция, я ведь рассказал о массовке Гастону, ему, только ему, но он, очевидно, был связан с полицией, они все были связаны с полицией, не я, не я… Ты меня поняла? Ты слушаешь меня?
Она слушала и очень плохо понимала, о чем он говорит. «Я его любила, — думала она, — как могло случиться, что я любила такого человека? А может быть, я только его и любила в жизни? Вот оно, наказание… За что? За любовь? И за любовь бывает наказание? А что я теперь чувствую к нему? Презрение, ненависть, жажду мести? Нет, ни то, ни другое, ни третье. Я ничего не чувствую, ровно ничего…»
— Чего ты хочешь? — рассеянно и гадливо спросила она.
— Что мне делать? Ты не хочешь мне помочь? Ты пользуешься влиянием, ты была в тюрьме, ты могла бы им сказать, объяснить… Я, конечно, понимаю, что виноват, но все-таки я не был связан с полицией. Если бы мне дали возможность, партия теперь легальна, теперь все будет по-другому, а так могут подумать, что я был провокатором, но я ведь не был, не был…
Она вдруг посмотрела на него с любопытством и спросила:
— Ты боишься?
— Ну конечно…
— А что такое страх, Марин? Чего ты, собственно, боишься? Смерти?
Он не ответил. Он смотрел на нее с удивлением, он ожидал всего: негодования, презрения, даже слез, но ничего этого не было. Она смотрела на него с холодным любопытством, словно силясь что-то постичь в нем, и, вместо того чтобы как-нибудь выразить свое отношение к его признаниям, она повторила свой странный вопрос:
— Когда тебе страшно, что ты чувствуешь?
«Я вот ничего не чувствую, — думала она. — Я умираю и все-таки не чувствую ничего похожего на страх. Почему? Мне все безразлично. Вот пришел человек, который причинил мне столько боли, — когда я поняла, кто он, я мучилась беспрерывно, ежеминутно, мысли о нем обжигали меня точно каленым железом, мне хотелось задушить ненавистью всякое воспоминание о нем, и хотелось тут же осыпать его поцелуями, — это ведь все было, было… А что теперь? Ничего, ровно ничего. «Мы отомстим», — сказал Раду, но я не хочу мести. Я не испытываю никакой жажды мести. Мне совершенно безразлично, что будет с этим трусом. Откуда это ужасное безразличие, эта пустота?»
Марин смотрел на Анку и все еще не решался уйти, хоть и понимал уже, что пришел напрасно. Он не найдет у нее сочувствия, потому что она его не понимает. Никто во всем мире не хочет его понять, а ведь, в сущности, он не виноват. В это он твердо верил. Если бы они его выслушали, он сумел бы доказать. С тех пор как это случилось, он все время обдумывал доказательства. Все последние годы он жил нормальной, деятельной жизнью. Он стал инженером, и ему платили достаточно, чтобы вести удобную жизнь. Но ни на один день он не забывал о т о й истории. Политикой он больше никогда не интересовался, но того, что случилось в молодости, не забывал. 23 августа, когда он прочел, что компартия легализована, коммунист вошел в правительство и Красная Армия подходит к Бухаресту, он почувствовал страх. Это снова был тот, старый, уже знакомый ему холодный сосущий страх, от которого тело сотрясается нервной дрожью, появляется холодный пот на лбу и на висках, а потом озноб и жар. Ему казалось, что т а м, — он точно не знал где, может быть в Цека, — о нем уже думают, быть может, его уже ищут, а он не успел оправдаться, не успел никому объяснить, что, в сущности, ни в чем не виноват. И вот он теперь стоит у постели Анки, она была его последней надеждой, и она его не понимает. Он никак не мог связать ту Анку, которая лежала в постели обессиленная и больная, с той, другой, которую он знал, которую держал когда-то в объятиях. Где она, та, другая? Ведь она была, была… Почему ее нет больше, а то, что мучило его все эти годы — история с двоюродным братом-железногвардейцем, с массовкой и арестами, — то осталось, того нельзя изменить, будь оно все проклято…