Вначале это была лишь красивая фраза для привлечения романтически настроенных юнцов — легионеры только собирались убивать. Потом колесо повернулось, и им тоже пришлось умирать. Сперва они расстреливали, потом их расстреливали. Его, конечно, не расстреляли — он готовил к смерти других. Он смотрел далеко вперед: «По дороге к окончательной победе нужно перевалить через г о р у с т р а д а н и я, пройти л е с с д и к и м и з в е р ь м и и б о л о т о о т ч а я н и я». Даже Кодряну рассуждал о том, что своей железной рукой он сделает Румынию счастливой и сияющей, как солнце на небе, — для этого требуется лишь военный союз с Гитлером и победа над коммунизмом. Но Мадан понимал, что, пока Германия будет воевать с Россией, зажатая между ними Румыния может оказаться раздавленной, и он научил Кодряну говорить: «Разве цель народов — жизнь? Нет. Цель народов — воскресение перед судом господним». Так как у румынской нации не могло быть той же цели, что у немецкой расы господ, Мадан указал ей другую: страдания, жертвы, воскресение. Он видел правильно. Теперь выяснилось, что сам Геббельс был глупцом: слишком много болтал он об ожидающей каждого немца доле в «миске с жиром». Мадан оказался дальновиднее: он открыл, что «древние траки, населявшие берега Дуная, почитали смерть за величайшее счастье и считали рождение грехом»; он доказывал, что «смерть — красива… даже нищий, когда он мертв, выглядит как патриарх»; он учил членов Железной гвардии «любить смерть» и стать «любовниками смерти».
Сам он ее не любил. Еще с детства он панически боялся покойников, его подташнивало от мерзкосладковатого запаха трупов, и он никогда не мог заставить себя посмотреть на рисовое лицо умершего человека. В те дни, когда ему случалось видеть на улице колесницу с черным балдахином, коней в угольных попонах, сопровождаемых могильщиками в бутафорских черных мундирах, он не мог потом заснуть всю ночь. Он отлично подыскивал рифмы для слов «смерть» и «могила», в его стихах рубин олицетворял кровь, умирание было вторым рождением, но сам он боялся смерти, не выносил мертвецов, не мог видеть без ужаса каплю крови на случайно пораненном пальце.
Мягкий свет лампы падал на библиотечные полки, на висевшие среди книг старинные японские эстампы, в кабинете было тихо и уютно. Может быть, он поступил легкомысленно, когда остался в своей квартире? Завтра в Бухарест войдет Красная Армия. Завтра коммунисты выйдут на улицы. Может быть, они придут сюда? Мадан невольно усмехнулся. Глупости! Власть пока еще не у них. Но ему все-таки нужно подготовиться. Когда Кароль II расправился с Кодряну, он, Мадан, немедленно написал покаянное письмо. Когда преемник Кодряну — Хория Сима — поднял восстание против Антонеску и оно провалилось, Мадан снова покаялся. Дураки поговаривали об измене. Мадан снова усмехнулся. Чушь! Он остался жив — вот что важно.
Какое значение имеет покаянное письмо? Если потребуется, он напишет сто покаянных писем. Только глупцы придают значение словам. Слов на свете много, он-то знает — это его материал. Он умеет переставлять слова как угодно. Он может создать из них любое созвучие. Слова ничего не стоят. И то, что они обозначают, ничего не стоит. Действие — вот что важно. Какие слова, какой стиль может сравниться со стилем марширующей в ногу колонны? Кто это сказал? Кажется, Розенберг. Не важно, с какой целью марширует колонна, — важно, чтобы она шла вперед, на врага. Иудеи, франкмасоны, коммунисты, плутократы, славяне… перманентная борьба требует постоянной смены врагов, — только видя перед собой врага, можно определить самого себя. Враг впереди, враг сзади — вот что рождает динамизм. Глупцы называют его поэтом и мыслителем. Если бы они знали… Какая мысль может сравниться с выстрелом? Тот, кто стреляет, имеет власть над жизнью и смертью, он подобен богу! Какой философ может подняться на такую ступень?
И д т и и л и н е и д т и? Он все еще шагал по кабинету и не мог решиться. Он взвешивал все аргументы «за» и «против», напряженно думал и мучился оттого, что думает слишком долго, и говорил самому себе: думают хлюпики и интеллигенты, думают евреи; тот, кто умеет стрелять, не думает. За него мыслит револьвер. Он, Мадан, который никогда сам не стрелял, это знает. Всю жизнь воспевал он смелость, а сам был и нерешительным и трусливым. Никто этого не знал. Знал только он один.
Он захлопнул калитку и очутился на улице, на хорошо знакомой улице, где он прожил пятнадцать лет. В этот час она казалась мертвой, но он этому не поверил. У него было такое ощущение, будто за ним наблюдают: каждый столб мог оказаться человеком, в каждой подворотне мог кто-то притаиться. Кто бы он ни был, он уже не скажет Мадану «Победа!», не вскинет правую руку и не будет приветствовать его древним салютом Рима, салютом солнца, действия и беспощадной борьбы.