Когда мы выезжали из города, минут через тридцать после странного происшествия в ресторане, небо слегка посветлело, по медно-красному осколку луны пробегали светлые облака, но до рассвета было еще далеко. Дорога снова была пустынной, и я увидел вдали горную цепь Карпат, словно чернильное пятно, залившее весь правый край слегка посветлевшего неба. Прислушиваясь к глухому стуку щебня, разбрасываемого колесами «доджа», и глядя на небо и темную гряду гор, на деревья, бегущие вдоль шоссе, и на весь этот мир, неторопливо поворачивающийся к солнцу, которого еще не было видно, но которое обязательно появится вон там, слева от шоссе, за темно-фиолетовой линией леса, я почувствовал внезапное успокоение. Я теперь ни о чем определенном не думал, вернее, думал обо всем сразу: о Бухаресте, к которому приближает меня каждый оборот колес нашей автомашины, об Анке, о таинственном румыне, который исчез так же внезапно, как и появился в эту беспокойную, странную ночь. Я так и не узнал, действительно ли он двоюродный брат Марина Попа? Кто бы он ни был, это ничего не меняет. Я многое узнал в эту ночь не от него, а от самого себя. Я снова пережил свою молодость. Так это было на самом деле? Такой была моя молодость? Или такой она осталась в моих воспоминаниях? Что в них правда и что заблуждение? Завтра это выяснится. Надо все-таки подождать до завтра. Завтра Красная Армия вступит в Бухарест. Завтра я увижу Бухарест, в который вошла Красная Армия. Завтрашний день будет судьей моих прошлых дней. Для меня завтра уже началось. Оно началось сегодня ночью. Эта ночь — уже завтра. Вот так я начал свое завтра. А Раду, Анка, Дим, Неллу? Что делают они в этот час там, в Бухаресте? Как началось для них завтра?
Наш «додж» продолжал нестись по раскату шоссе, навстречу теплому беспокойному ветру, и ночь над нами все еще была черна и непроницаема.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ПЕРЕД РАССВЕТОМ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
В тот же вечер в Бухаресте, на тихой улице, в каменном доме с узорчатой железной решеткой на парадной двери и спущенными жалюзи на окнах, высокий, полный и рано полысевший человек шагал по мягкому персидскому ковру, стены комнаты были закрыты стеллажами, свет от единственной зажженной на столе лампы с абажуром из севрского фарфора отражался в пестрых корешках книг, в темной полировке старинной мебели бидермайер; все здесь напоминало кабинет ученого или философа, изысканный уголок для глубоких раздумий. Но это был кабинет палача. Грузный человек, облаченный в просторный фланелевый костюм, никого сам не убивал, никогда даже не притрагивался к револьверу, который болтался на ремнях его партийного мундира. И все-таки он был палач, что было известно всем, кто знал его обрюзгшее лицо с мясистым носом и водянистыми глазами, которые он прятал за толстыми стеклами очков. Это знали и те, кто никогда его не видел. Не знал этого только он сам.
И д т и т у д а и л и н е и д т и? Он уже с утра задумал идти, но никак не мог решиться. Может быть, лучше подождать и не напоминать о себе? Или ему все же следует бежать из города? Он подошел к столу и налил в стакан воду из старинного графина венецианского стекла. Толстые пальцы его дрожали, толстые губы, прильнувшие к холодному стеклу, дрожали — уж не страх ли это? Аурел Мадан боится? Он, который написал гимн железногвардейских «отрядов смерти», дрожит? К а п и т а н, т ы б р о с и ш ь ж р е б и й , и м ы з а т о б о й п о й д е м… м ы л е г и о н е р ы и з о т р я д а с м е р т и — м ы п о б е д и м и л и у м р е м. Вся Румыния знала эту песню. Когда она раздавалась на улицах, в домах поспешно запирали двери и опускали железные шторы на окнах, но это никого не спасало, и многие услышали ее в свой последний час. Не он их убивал, конечно, — он только воспевал убийства и подсказывал «капитану» Кодряну, кого надо убить. Кодряну отдавал приказ, и их убивали. Их настигали пулями, когда они выходили из своих министерских вагонов, как премьер Дука, или возвращались домой в своих лимузинах, как премьер Калинеску, в них выпускали полные обоймы, когда они лежали в больничной палате беспомощные и обессиленные, как Стелеску; их вытаскивали из постели, увозили за город и пристреливали в глухом лесу или на проселочной дороге, как профессора Иоргу и Маджару, а тех, кто не был важной особой, — обыкновенных евреев и коммунистов — подвешивали на крючках бухарестской бойни, как освежеванный скот, выбрасывали из окон Зеленого Дома, насмерть забивали палками на улицах. Не он, конечно, он в этом не участвовал, он только объяснял палачам высокий смысл их деяний: в честь тройки, застрелившей Дуку, он написал «Балладу Никадоров», ясский погром и кровавую расправу в тюрьме Жилава назвал «сейсмическими толчками, возвещающими новую эру». М ы л е г и о н е р ы и з о т р я д а с м е р т и — м ы п о б е д и м и л и у м р е м…