Я рассказал Хашему о LUCA, о том, что в записи ДНК содержится стихотворный ритм. Он сначала никак не мог поверить, но потом вдруг пришел в дикое возбуждение и потребовал выдать все ритмические раскладки, правила рифмования, строфические структуры. После чего на неделю ушел в Ширван и вернулся со стихами. В честь его возвращения был устроен короткий зикр, и после него Хашем ночь напролет читал егерям сочиненные стихи и прославлял меня как их вдохновителя. Егеря кланялись мне в благодарность. Ночь была ветреная, пламя костра стелилось по земле, ветер катил угли…
Хашем ненавидел нефть, проповедуя принципы Зардешта, возвеличивавшего чистый дровяной огонь жизни — в противовес огню нефти. Егеря принимали его инсталляции — могил библейских великанов Ишмаэля, Эсава, Голиафа, выполненные из собранного разнообразного плавника, за алтари, которые когда-нибудь воспылают в Ширване.
— Ошибка человечества в том, что оно ожидает апокалипсиса. Я утверждаю: апокалипсис уже свершился. Для того, кто не хочет этого понять, я предлагаю один простой способ. Этот неверующий человек должен один раз в день взглядывать на фотографию, где изображены дети в Освенциме. И тогда он все поймет. Ему ничего не останется. Ни в одном мыслимом описании апокалипсиса нельзя встретить то, что произошло в двадцатом веке. Ни одна аллегория не допускает такого ужаса, ни одно из существующих описаний грозящих или бывших ужасов и проклятий не стоит рядом с тем, что произошло. Эта фотография очень известная, ты наверняка ее видел. На ней сняты дети — трех-четырех-шести лет, стоящие гурьбой перед колючей проволокой, они протягивают фотографу руки с засученными рукавами, показывают татуировки с номерами. Дети еще не истощенные, прибыли недавно, прошло всего несколько дней, как их разлучили с родителями. Они стоят и показывают фотографу руки. Понимаешь, ни одна фотография — ни горы трупов, ни ряды банок с газом «Циклон», ни матрасы с женскими волосами, ни Мамаев курган, набитый железом и костями миллиона солдат, — не объяснит лучше человеку то, что в действительности случилось в мировой истории, чем фотография этих детей…
Глаза его блестели, отражали меня, дужку пустыни, кусты тамариска, но голос его был тверд. Он помолчал. Зло растер глаза кулаками, запястьем.
— Так что — так. Ожидание апокалипсиса развращает, отнимает у человека волю творчества. Зачем бороться за счастье человечества, когда скоро все рухнет и счастье и суд произойдут сами?!
— То есть ты ратуешь за создание новой религии, правильно я тебя понимаю?
— Не создание новой, а за модернизацию существующих. За решительное их преобразование.
— Как ты предлагаешь это делать?
— Необходимо пересмотреть все, что замечательного происходило в истории, — коммунизм, социализм, сионизм, извлечь из каждого общественного или религиозного движения частицы святости, очистить их и вернуть в лоно той или иной религии. Каждой религии есть что позаимствовать у других религий, у искусства, философии, науки, даже у язычества, — должен произойти своеобразный обмен мыслей, должен включиться некий метаболизм сознания, необходимый для преобразования той религии, к которой это сознание питает склонность, — думал вслух Хашем. — Любой фундаментализм, то есть консервативная система взглядов, отсекающая достижение в развитии, — губительна. Потому как царство Божье на земле будет достигнуто развитием мысли, ремесел, искусства, самосознающей историей человечества, наконец научившегося мыслить собственное сознание как диалог человечества с Богом.
— Звучит симпатично и симптоматично, — воспользовался я передышкой. — Но не проще ли думать об этом с позиции экуменизма?
— Экуменизм — ошибочен, потому что в нем неизбежен принцип эклектики, прямой суммы. Я говорю даже не о синтезе религий, а о создании, открытии новейшего сознания. Птицы не могли научиться летать, сойти с земли в воздух, никакая эволюция не смогла бы заставить их шагнуть в воздух, они уже летали… Так и я стараюсь обнаружить это новое сознание не в рамках эволюционных идей, но уже там, на той вышине, где возможно строительство царства Бога…
— Не понимаю.
— Да тут понимать нечего. Нужно, чтобы каждый стал Хлебниковым. Давай с тебя начнем, а? — засмеялся Хашем. — А что? Отличная идея! Нарядим тебя в лохмотья, отпустишь космы, бороду, пойдешь гулять в Иран, а я присмотрю за тобой по дороге. Годится?
Тогда я только рассмеялся. Но холодок правды, истинности того, о чем говорил Хашем, заронился в душу.
Вот такие разговоры мы время от времени вели с Хашемом. Мне интересно было его слушать, в моей жизни никогда не хватало сумасшествия, а я чувствовал, что только отчетливая инаковость, надмирность хоть как-то может оправдать мое пребывание в мире. Однажды Керри мне сказал: «Лишь безумец может хоть что-то изменить».