«Слава мужа, уклонявшегося от встречи с врагом, спит. Слава от встречи с врагами растет. Всемилостивейше соизволяем известить вас, господин Ибрагимбек, о благополучном состоянии нашего здравия. Извещаем вас, что ваши донесения о военных стычках с правительственными войсками не получили нашего одобрения, хотя и очевидно, что вы воевали из искренних побуждений. За ваши услуги от господа бога снизойдет на вас небесное блаженство. Наше высочество остались вами очень довольны, ибо видят, что вы держите наше войско в боевом состоянии и поощряете развитие духа храбрости, повелеваем вам, наш главнокомандующий, немедля прекратить походы и войну и все внимание уделить подготовке к вторжению. Ибо скоро час наступит».
Тауба! Кто переспорит женщину! Но в душе эмир был доволен. Он всё больше и больше не доверял Ибрагиму-конокраду.
ДВОРИК ТАЙН
Кто спит много, тому собаки лижут рот.
Лицо, рыхлое, кисло-равнодушное, вдруг сделалось упрямым, решительным. Даже мучнистая бледность исчезла и сменилась персиковым румянцем. Глаза густой черноты прищурились, напряглись. Сеид Алимхан судорожно схватил за руку Сахиба Джеляла: «Осторожно! Не шевелитесь!» — и ползком двинулся к краю тахты, даже не привстав и не отрывая взгляда от… сороки.
Обыкновенная сорока со стрекотанием и треском крыльев ворвалась в тишину дворика и уселась на одиноком деревце шелковицы.
Высокие, глухие стены отгораживали дворик от мира и любопытствующих глаз, и птицы почти никогда не залетали сюда. И сейчас появление дерзкой сороки явилось явным нарушением дворцового распорядка.
Всем своим видом его высочество эмир Алимхан показывал, что он так и расценил шумное появление щеголеватой, разряженной в броские черно-белые перья птицы.
Больше того, Алимхан оскорбился. Ибо чем иначе объяснить, что он сбросил сонливость, медлительность, пересилив свою вошедшую в плоть и кровь флегму, он пренебрег даже величием и спесью. Поистине Сахиб Джелял «впал в пучину изумления», наблюдая поразительное превращение повелителя в… кошку. С кошачьими повадками эмир крался к деревцу, шатающемуся под тяжестью суетливой, беспечной птицы. Кто мог бы заподозрить в обрюзгшем, распухшем от пищи и вина, расплывшемся вширь Алимхане охотничью прыть?
Не сводя глаз с сороки, он на цыпочках просеменил к глиняному тандыру, в котором сама госпожа Бош-хатын по своему капризу порой пекла здесь, под чужим небом, настоящие бухарские «патыр».
Отколупнув дрожащими в охотничьем азарте пальцами изрядный кусок спекшейся твердой глины, эмир повернулся всем телом к сороке. Он преобразился в охотника, выследившего дичь в джунглях.
Как порой пустяковое обстоятельство может выдать истинную природу человека. Только что Сахиб Джелял видел раздобревшего на сливках и пловах, нежившегося на шелковых курпачах, избалованного, боявшегося дуновения малейшего сквозняка восточного князька, доживавшего свои дни в изгнании. От неприятных новостей, привезенных из Пешавера, эмир совсем было по-бабски разнюнился, вконец раскис, ослабел.
А тут — и по спине Сахиба Джеляла заструился холодок — к дереву крался, готовясь к прыжку, сам Чингисхан, каким запечатлели его средневековые миниатюры. Жажда истребления, убийства горела в черных глазах Сеида Алимхана, и всё лицо его подергивалось в приступе охотничьей страсти.
Можно ли так ошибаться? Да он совсем другой, он свирепый, берегись!
А сорока? Что ж, сорока вела себя непринужденно. Ей и дела не было, что в этом дворике повелитель Бухары принимал самых почетных деятелей стран Востока и Запада, решал дела, касавшиеся судеб миллионов людей. Сорока стрекотала, вертела своей черной, изящной головкой светской сплетницы и продолжала отчаянно и оглушительно злословить. Всё дичее делался взгляд Сеида Алимхана, всё судорожнее сжимал оружие мести в своей руке, которая медленно-медленно заносилась назад и вверх.
Сорока ничего не боялась. Да и где это видано, чтобы вертлявая птица могла опасаться неуклюжего, неловкого двуногого. И сорока продолжала крутить своей головкой так, что бусинки ее глаз поблескивали задорно и вызывающе, а из клюва вырывалось всё более громкое верещание, которое нельзя было истолковать иначе, как ругань в адрес кравшегося к деревцу человека.