Павла не покидало странное ощущение, что путь в Россию — это путь в вышину.
То ли от какой-то сонной одури — он давно уже недосыпал, — то ли от того, что его укачивало в седле, когда Павел снова садился на коня, весь путь через Карпаты казался ему бесконечным расставанием с прошлым.
И подобно переплетенным, изломанным ветвям в лесном сумраке среди бесчисленных теней, перед его мысленным взором опять проносились все те мужчины и женщины, с которыми он недавно расстался.
Он видел в черной карете одетого в черный бархат обер-кригскомиссара Гарсули, видел его таким, каким тот был в Темишваре, когда приказал заковать его, Павла, в кандалы. В Вене Исакович долго разыскивал его при помощи Агагиянияна, но так и не нашел.
Видел упрямца Копшу, сидящего на трехногом табурете в своей конторе, Павлу он представлялся как бы в стеклянной витрине, где на красном бархате выставлены талеры.
Пришел ему на память и Агагияниян, глубоко опечаленный тем, что Волков ударил его тростью, такое с ним случилось впервые с тех пор, как он служит у русских.
Вспомнился и Волков, которого, как ни странно, Павел всегда воображал рядом с г-жой Божич и который был ей «совершенно под пару». В ушах Павла звучало его обычное: «Ну, капитан! Не грустите о прошлом!»
А когда перед глазами Исаковича возник лощеный, бледный и красивый Вишневский, он даже отвернулся.
Но вскоре заулыбался, вспомнив Кейзерлинга, вельможного старика, который вечно страдал от насморка и держал ноги в тазу с горячей водой.
Божич явился ему преступником под личиной благообразного старика. Впервые Павел увидел, сколько зла может таиться в человеке, даже соплеменнике.
Божич следил за ним исподлобья.
Зло в его соплеменниках, именно зло, казалось Исаковичу на пути в Россию главной причиной бед и несчастий в том мире, в котором он до сих пор жил.
Наконец, перед его глазами предстала и Евдокия — обнаженная, красивая, обольстительная, черноволосая, безумная, задыхающаяся от страсти. Он даже услышал ее вздох и стон наслаждения. Услышал так явственно, что понурился и опустил голову.
А ее дочери он весело крикнул: «Стой, егоза!»
Так он иногда называл Теклу, потому что она вечно куда-то спешила.
Ее смех доносился к нему из прошлого, как журчание фонтана, и по-прежнему действовал на него, точно бальзам — на раны.
Павел спрашивал себя, увидит ли он в Петербурге фонтаны, столь любимые Петром Великим. Фонтаны Вены показались ему настоящим чудом.
И он подумал, что с удовольствием послушал бы еще хоть раз в жизни смех дочери г-жи Евдокии Божич.
Не прошло и полугода с тех пор, как этот высокомерный, суровый и непреклонный моралист выехал из Темишвара, а как же он переменился!
Сквозь дрему вспомнился Павлу и Трандафил из Буды.
Он что-то пробормотал и мысленно простил Фемке ее безнравственность. «Единственное, что достойно человека, это жить весело», — подумал он.
Перебирая в памяти родичей, он с жалостью думал об оставшемся в полном одиночестве тесте Петра, сенаторе Стритцеском. О том, что этот богатый, надменный человек, наверно, не перекинется и словом со своим состарившимся, как и он, слугой. А сидит в полумраке при свете свечи один со своими собаками и думает о дочери, об уехавшей в далекую Россию Варваре.
Но, разумеется, и в семействе Исаковичей не всегда грустили.
Павел вспомнил о стоявшем напротив дома Стритцеского доме тестя Юрата, сенатора Богдановича. У отца Анны постоянно собиралось веселое общество. Часто засиживались до полуночи за стаканом вина и сирмийские гусары, наперебой ухаживая за женой сенатора, Агриппиной Богданович — известной красавицей, которой только-только стукнуло сорок.
Все эти молодые лейтенанты и секунд-майоры являлись якобы для того, чтобы спросить об Юрате, своем товарище по службе, на самом же деле чтобы поухаживать за госпожой сенаторшей. Разумеется, в пределах нравственных правил, принятых в народе. Когда сенаторша начинала млеть, а лейтенанты — вздыхать, наступала полночь и пора было уходить. Гусары вежливо прощались, целовали ручку хозяйке, которая закатывала при этом глаза, и сенатор провожал их до ворот.
Вернувшись, он заставал свою супругу задумчивой.
Она брала его под руку и шептала:
— Яша, милый, приласкай меня!
И сенатор, которому уже перевалило за шестьдесят, не знал, что и делать.
Юрат трясся от смеха, рассказывая тайком от Анны об этом Павлу.
Вот так, поднимаясь верхом на лошади в горы над Уйгели, среди желтеющего леса, Исакович навсегда прощался со своим Сремом.
Все ушло в прошлое, кануло в вечность.
Самым поразительным в той прошлой жизни, которая сейчас приходила ему на память, была переменчивость человеческой судьбы. Счастье было таким зыбким. Достаточно было внезапного переезда, болезни, семейной невзгоды или ссоры, недостачи в деньгах или долгов — не говоря уже о роковой любви, как счастливый человек становился таким обездоленным, словно никогда ему судьба не улыбалась.
Люди теряли счастье, как нищие — торбы, когда их травят собаками.
Вспомнив Трифуна, Павел насупился.