«Пишет в лета 1752, месяца октября 26 дня, благородному господину деверю своему Варвара и со слезами на глазах молит его позабыть в Токае свой гнев на брата и свое горе, которое постигло и Павла. Смерть тех, кого мы любили, должна смягчить наше сердце ко всем, кто страдал. А Павел оплакивает покойную Джинджу не меньше, чем ты, Трифун. И один-одинешенек бродит по свету. Неужто теперь ему потерять и свою семью, и сладость любви тех, кого мутная Тиса несет на том же плоту, на том же пароме, бог знает куда? Вспомни свою мать, Трифун, которая, рыдая, простирала над вами обоими руки, и прости Павлу, даже если он в чем и виноват перед тобой, хотя мы знаем, что это не так. Я в ваш дом со стороны пришла, мне виднее. Потому умоляю тебя благополучия и чести ради, ради нашего имени, которое я ношу после святого таинства венчания, протянуть руку Павлу, которого бог лишил счастья и детей, и поцеловаться с ним по-братски, Трифун, брат, умоляю тебя, сделай так, чтобы мы опять встретились все в Киеве и зажили как одна семья, чтобы и бог и люди видели, что мы живем в любви и согласии, которые только смерть может оборвать».
Нанятая Павлом лошадь, фыркая, остановилась у пня, на самой опушке леса, в двадцати шагах от дороги. Снизу его не было видно, потому что его скрывала желтая листва.
Сутолока внизу была страшная. Скрипели возы, лаяли собаки, перекликались всадники, люди бежали возле колес, подкладывая поленья вместо тормозов. Павел увидел Трифуна на другой стороне дороги, он ехал без кителя, в одной рубахе верхом на лошади, бок о бок с кибитками, вереница которых белела своими вымытыми на дожде полотнами. С Трифуном ехало два гусара.
Стоя под старыми дубами, над кюветом, Павел, сам не зная почему, окликнул Трифуна по имени. Ему стало до боли жаль этого уже пожилого человека, с которым он вырос.
Трифун вздрогнул и посмотрел на лес. Конь под ним завертелся.
Гусары удивленно уставились туда же.
Человеческий голос звучал на этом корчевье громко и разносился далеко.
Один из гусаров, заметив в листве над дорогой всадника, вероятно, узнал Павла, протянул руку, вскрикнул и указал на него пальцем. Павел, растроганный видом Трифуна, в то же мгновение взялся за повод, чтобы повернуть лошадь и спуститься на дорогу.
Лошадь фыркнула, обходя пень, и внезапно остановилась. И тут Павел ясно увидел лицо Трифуна.
Увидел, как оно мрачнеет, как брат смотрит на него волком, налитыми кровью глазами. Неожиданно Трифун выхватил из кобуры пистолет. Павел увидел вспышку огня и почувствовал, как ветер хлестнул его, точно кнутом, и сбил у него с головы треуголку. Треуголка свалилась в траву, а Павел все еще чувствовал на темени словно бы удар кнута.
Трифун целился ему прямо в голову и промахнулся на какой-нибудь палец. Выстрел был неожиданным, быстрым и страшным. Павел провел ладонью по лбу, думая, что сотрет кровь. Левой рукой он едва удержал коня, чуть не свалившего его в кювет. В тот же миг он увидел, как гусар схватил Трифуна за руку и вокруг него сразу закричали. Видимо, Трифун пытался выстрелить из другого пистолета. Павел успокоил лошадь и, сам не зная зачем, застыл перед Трифуном по стойке «смирно» — ни дать ни взять деревянный турок, на котором сирмийские гусары упражнялись в стрельбе из пистолета.
Вокруг Трифуна возникла свалка. Внезапно Трифун, вырвавшись из рук своих людей, ударил кулаком ставшую на дыбы лошадь и поскакал прочь. Слуги что-то закричали Павлу, замахали руками и ускакали вслед за Трифуном. А длинная вереница кибиток, не остановившись, продолжала, словно гусеница, ползти дальше.
Крик стоял истошный.
Душа Павла замерла в тихой безмерной скорби.
Он уже не смотрел ни на удалявшегося Трифуна, ни на бедолаг из Махалы, что устало шагали за долгой цепочкой кибиток. Ему казалось, что он видит самого себя, видит, как он, будто раздвоившись, идет за Трифуном, за возами, за длинной их вереницей и исчезает.
Конь под ним дрожал и шарахался.