Однако в тот же день под вечер Исакович отправился к Божичам. До самого Леопольдштадта Павел отмалчивался, не сказав с Агагиянияном и двух слов. Тот же предупредил его, что после тюрьмы Божич обнаглел еще больше. Приходит в «Ангел» с двумя своими дружками, держит себя вызывающе, подставляет прохожим ногу. Ни один его приход без драки не обходится. Кричит всюду, что сербский народ, спасаясь от азиатов и турок, обрел прибежище у Марии Терезии и свое счастье — в престольной Вене. Хорватия, Сербия и славянские земли и бановины нашли наконец в Австрии свою птицу Феникс!
Исакович не слушал армянина и был скорее опечален, чем встревожен. Страха он не чувствовал. Сирмийские гусары до того привыкли в прошлых войнах проливать кровь, что были всегда готовы к поединку и смерти. Да и жизнь им уже опостылела. Не страх, а глубокий стыд терзал его душу, стыд за своих соотечественников, которые здесь, в чужой им Вене, дерутся и грызутся между собой, как пауки в банке. Несколько сот сербов превратили этот веселый город в настоящий бедлам. Жизнерадостные венцы стараются теперь держаться от них подальше, словно они прокаженные. Павел был готов, глядя Божичу прямо в глаза, признаться во всем, что произошло у них с Евдокией. Сказать, что налетело это внезапно, как, бывает, летом вдруг налетает проливной дождь. К мужу он не испытывал никакой ненависти.
Многие офицеры среди его знакомых сходились так с чужими женами где-нибудь в пути, в трактире. Кирасиры Сербеллони называли это «амурными делами», а сирмийские гусары — «шашнями». После бурной ночи шли каждый в свою сторону, как ни в чем не бывало, словно просидели всю ночь у камелька, а наутро разошлись и все.
Однако Павел знал, что Евдокия через девять месяцев может родить и, значит, носит теперь его ребенка под сердцем. Конечно, и в то время в Вене было немало дам, которые умели делать так, чтобы муж ни о чем не догадался, и мастерски скрывали все последствия бурной ночи, но среди его землячек такие женщины встречались редко. И хотя и в ту пору были известны всякие средства против зачатия, тех его единоплеменниц, кто об этом знал, можно было перечесть на пальцах.
Ночь любви у его соотечественников неизменно завершалась рождением ребенка. У тех же, кто не мог рожать, участь была незавидная.
Павел не собирался обманывать эту страстную женщину, которая с таким бесстыдством повисла у него на шее, если она решится вернуться к отцу. И все же он предпочел бы, чтобы этого не случилось и она позволила бы ему уехать в Россию одному, без жены. Таковы вдовцы.
Поэтому Исакович ехал к Божичу, гонимый не столько силой своей любви, сколько желанием не прослыть трусом. Ибо все эти офицеры пограничной сербской милиции, хоть сейчас и разоделись, как кирасиры, в венгерские сапожки, лосины, голубые прусские мундиры и французские треуголки, в душе остались такими же, какими были еще недавно в Поцерье или Црна-Баре.
Нельзя было прослыть трусом.
Они еще распевали песни о том, как деспот Бакич и вице-дуктор Монастерлия дрались с турками перед своими войсками{11}. И каждый, даже самый недалекий гусар в эскадроне Юрата, счел бы для себя величайшей обидой, если бы ему сказали, что он не смог бы стать Милошем{12}.
И хотя они не придавали значения этой красивой фразе, они, грустно и протяжно завывая, не раз повторяли ее: «Играйте, гусли, за упокой души Милоша!» И никто из них не допускал мысли, что не сумел бы быть достойным Милоша.
Но это не значило, что Исакович ехал к Божичу искать ссоры.
Напротив, мысленно он вдруг очутился в зарослях жасмина, освещенного лунным сиянием. Вспомнил Теклу, дочь Божича, которая со временем становилась ему все милее. Услышав внезапно за собой ее смех, он оглянулся. Разумеется, позади никого не было, лишь вдали ехал другой экипаж.
Лошади свернули наконец в каштановую аллею, и Агагияниян сказал, что они прибыли.
Божич говорил, что купил этот дом в Леопольдштадте для своей жены, но, как утверждал Агагияниян, он принадлежал де Ронкали, ветеринару графа Парри, у майора с ним какие-то секретные и, видимо, грязные делишки.
В глубине темной и среди бела дня каштановой аллеи стоял освещенный дом, на нем гроздьями висели фонари.
За домом открывался вид на Дунай, струившаяся у подножия горы вода мерцала, словно под лунным светом. Вдали, на противоположном берегу, раскинулись холмы, утопающие в темной зелени лесов.
Исаковичу показалось, что там уже дождь.
Над Леопольдштадтом пока было светло, последние солнечные лучи еще освещали его, точно стрелы со сверкающими на концах дождевыми каплями.
Когда они остановились перед домом Божича, солнце еще пробивалось сквозь набегающие темные тучи.
— Вот мы и прибыли, — сказал Агагияниян. — Мне велено, не заходя, катить к Волкову. Он куда-то собирается. А потом заеду за вами. Так мне было приказано.
Павел, сжимая саблю и придерживая накинутый на плечи плащ, зашагал к дому. Он казался вымершим, словно в нем сидели арестанты. Однако стоило ему подойти к воротам, как все внезапно ожило, — обросшая дикими розами калитка отворилась, и к Павлу выбежали гусары Божича.