Вокруг павильона саперы в свое время посадили подсолнухи, и солдаты остановились у самой цветочной клумбы. Те, кто стоял в первом ряду, с большим трудом сдерживали напиравшие на них задние шеренги. На лошадях были только офицеры. Гарсули узнал среди них Юрата и Трифуна, который командовал в тот день парадом; потом он с ужасом увидел, что рядом с желтым знаменем, украшенным черным двуглавым орлом, развеваются на ветру еще два стяга из красного и голубого муслина.
Гарсули оглянулся и, словно прощаясь с оставшейся за его спиной картиной, окинул взглядом редуты и форты с ощетинившимися пушками, башни Темишвара, которые, казалось, были приклеены к ярко-синему небу, неясно видневшиеся налево в долине палисадники, рощи акаций и среди них — село Махалу. Солнце уже поднялось, в траве засверкала роса. На небе не было ни облачка.
Перед началом смотра установили столики для писарей; те разложили на них акты, фискальные бумаги и поставили чернильницы.
— Разве не замечательно, — заметил Гарсули, усаживаясь рядом с Энгельсгофеном, — что мы с вами снова встретились сегодня, тут, где я впервые увидел вас тридцать пять лет тому назад. Мало кто вернулся из Турции: из тринадцати тысяч — всего три! Да и то все они лежали здесь на траве — в лохмотьях, в окровавленных повязках, грязные, страдавшие от поноса. Вон там их могилы. А нас все еще ласково греет солнце, которое намного сильней любой войны. И до чего оно славно греет! Там, под тем редутом, я, еще совсем молодой человек, увидел вас впервые в свите его величества, всемилостивейшего императора Леопольда. Вы передавали полк кирасир графу Хараху. Тогда я был совсем мальчишкой, но отлично все помню. И вот сейчас я вижу вас глубоким стариком. Да, все бессмысленно, кроме этого солнца. Все проходит, неизменно светит одно только солнце. И как славно оно греет! Нет на свете ничего лучше такого вот весеннего дня.
Энгельсгофен смерил грека холодным взглядом и сухо сказал:
— Я этого не помню.
Надобно сказать, что и старый барон наслаждался открывшейся перед ним панорамой. Учебное поле и Темишвар давно уже стали неотъемлемой частью его жизни. И теперь они походили на разбитое окно, сквозь которое можно все-таки увидеть свое прошлое. Сюда он попал когда-то молодым офицером, и вот теперь с этих зеленых плацев должен будет вернуться в Вену, где его никто уже не ждет. Здесь еще какое-то время будут его помнить, как и этого кривоногого грека, а потом позабудут даже само его имя. Город позади него с высокими колокольнями останется, как останется и солнце, которому так умиляется этот болтливый грек, а он, Энгельсгофен, скоро уйдет, уйдет, но не в Вену, а в могилу.
Солнце, которое Гарсули так любил из-за своих распухших от ревматизма колен, Энгельсгофен любил еще больше, потому что стоял уже одной ногой в могиле. И сейчас он смотрел на залитые солнцем плацы, понимая, что смотрит на них, вероятно, в последний раз. Толпа сербов со знаменами, лошадьми, значками, в шапках и красных гунях не возмущала его и не раздражала вонью его ноздри — напротив, ему казалось, что она пахнет красными полевыми маками. Фельдмаршал-лейтенант наслаждался строгими геометрическими построениями полка, статностью людей, немой покорностью солдат, которые ударами подошв отвечали на громкие команды своих начальников. А дальше, на фоне голубого неба, видел он ряды тополей, но они пробуждали в нем лишь печаль. Солнце поднялось, но он знал, что уже недолго ему придется любоваться его восходом. Однако, поскольку надо было что-то ответить вертевшемуся вокруг него греку, Энгельсгофен вынул изо рта трубку и крикнул:
— Можете передать от меня графу Хараху, что он старый осел. Придет время, когда в Вене раскаются, что прогнали этих ни в чем не повинных людей в Россию. У вас вот на уме разные прожекты, хотите по линейке выровнять их улицы и дома. А лучше бы привели из Вестфалии триста семьдесят восемь сильных кобыл да послали бы этих солдат воевать против французов. Получился бы кавалерийский полк, ничуть не хуже кирасир Хараха. Несправедливо выгонять ни в чем не повинных людей из их домов. Но все вы, там при дворе, были и остались просто задницы.
Потом, перегнувшись через перила, Энгельсгофен крикнул стоявшим у знамен Исаковичам:
— Сегодня выдать людям двойную порцию хлеба и каждому эскадрону — по бочке вина!
А когда лица солдат, стоявших перед павильоном, засияли от удовольствия, так что могло показаться, будто над красными маками заколыхалась золотистая пшеница, старик взмахнул своей треуголкой и заорал по-немецки:
— Сербы! Трижды виват старому Энгельсгофену!
И, размахивая плюмажем, он громко заревел, точно воздавая самому себе высокие, почти королевские, почести. Сербы восприняли его возглас как команду «вольно» и в тот же миг разошлись, чтобы размяться и оправиться, с удовольствием подхватив во все горло:
— Виват! Виват! Виват!