Ты знаешь о печальной причине приезда моего в Петербург. Хотя ты и шалун и грешил иногда эпиграммами против Карамзина, чтобы сорвать улыбку с некоторых сорванцов и подлецов, но без сомнения ты оплакал его смерть сердцем и умом: ибо всякое доброе сердце, каждый русский ум сделали в нем потерю не возвратную, по крайней мере для нашего поколения. Говорят, что святое место пусто не будет, но его было истинно святое и истинно на долго пустым останется. Завтра едем с Карамзиными в Ревель: не знаю, долго ли там останусь с ними, но буду тебе писать оттуда, а теперь писатъ нет ни времени, ни мысли, ни духа. — На твоем месте написал бы я письмо к государю искреннее, убедительное: сознался бы в шалостях языка и пера с указанием однакоже, что поступки твои не были сообщниками твоих слов, ибо ты остался цел и невредим в общую бурю; обещал бы держать впредь язык и перо на привязи, посвящая всё время свое на одни занятия, которые могут быть признаваемы (а пуще всего сдержал бы свое слово), и просил бы дозволения ехать лечиться в Петерб.[ург], Москву или чужие краи. Вот мой совет! — Обнимаю тебя.
[А. А. Дельвиг:]
Третьего дни получил от Муханова это письмо и по первой почте тебе посылаю его, милый Пушкин. Что ж ты не присылаешь Цыган, мы бы издали их? Плетнев тебе кланяется, он живет теперь на Кушелевой даче, верст 7-мь от городу, и я довольно редко с ним видаюсь. Его здоровье очень плохо. Теперь кажется начало поправляться, но до сих пор мы думали и его проводить к отцу Ломоносову. Баратынский другим образом плох, женился и замолчал, вообрази, даже не уведомляет о своей свадьбе. Гнедичу лучше, он тоже живет на даче и тебе кланяется. В комнатах, [38] в которых он живет, жил в последнее время Батюшков. До сих пор видна его рука на окошках. Между прочим на одном им написано: Есть жизнь и за могилой! а на другом: Ombra adorata [39]! Гнедич в восторге меланхолическом по целым часам смотрит на эти строки. — Вяз.[емский] у меня был в проезд свой в Ревель. Он сказал мне, что он уверил В.[асилия] Л.[ьвовича], что: Ах тетушка, ах Анна Львовна, написано мною, и тем успокоил его родственную досаду. Мы очень смеялись над этим. Отец твой ничего об этом не говорил и не говорит. Тебе напрасно его оклеветали. Из Онегина я взял то, что ты мне позволил, только у меня и переписано было, проч. у Вяземского. Что ты не издаешь его. Ежели тебе понадобятся деньги гуртом, продай его мне и второе издание твоих поэм. Только цензура пропустит их, деньги ты получишь. От Эды деньги скоро накопятся. Отдам их Плетневу или кому велишь. Прощай, душа [40] моя, будь здоров и вспоминай обо мне.
Коротенькое письмо твое огорчило меня по многим причинам. Во-первых, что ты называешь моими эпиграммами противу Карамзина? довольно и одной, написанной мною в такое время, когда К.[арамзин] меня отстранил от себя, глубоко оскорбив и мое честолюбие и сердечную к нему приверженность. До сих пор не могу об этом хладнокровно вспомнить. Моя эпиграмма остра и ничуть не обидна, а другие, сколько знаю, глупы и бешены: ужели ты мне их приписываешь? Во-вторых. Кого ты называешь сорванцами и подлецами? Ах, милый… слышишь обвинение, не слыша оправдания, и решишь: это Шемякин суд. Есть ли уж Вяземский etc., так что же прочие? Грустно, брат, так грустно, что хоть сей час в петлю.
Читая в журналах статьи о смерти Карамзина, бешусь. Как они холодны, глупы и низки. Не уж то ни одна русская душа не принесет достойной дани его памяти? Отечество в праве от тебя того требовать. Напиши нам его жизнь, это будет 13-й том Русской Истории; Карамзин принадлежит истории. Но скажи
Что Катерина Андреевна?
[П. А. Вяземский: ] 31-го
МОРЕ