Когда Николай Ребров вошел в дом мельника, его шибануло густым спертым духом. У стола, весь в серой колючей щетине, сидел ежом мельник, он глядел в толстую тетрадь и щелкал на счетах. С печи несся здоровенный храп, и торчали в неуклюжих рваных валенках чьи-то ноги носами вверх. Николай поздоровался, об'яснил, зачем пришел. Мельник не сразу понял, сердито оторвался от дела, переспросил и кивнул на соседнюю комнату:
– Женчин там. Хворый. А это Павел, водка жрал. Тяни за нога, спит.
– Не сплю, не сплю… Кто пришел? – раздалось знакомо.
Валенки зашевелились, описали ленивый полукруг и, поставив пятки вверх, покарабкались с печи. Их возглавлял широкий жирный зад, едва прикрытый рваными штанами, за задом ползла спина в вязаной синей кофте, рыхлые бабьи плечи и вз'ерошенный затылок. Валенки пьяно пошарили приступку и, как два бревна, громыхнули в пол – звякнула на чайнике крышка.
– Павел Федосеич! А это я… Навестить пришел.
– Вьюнош!.. Как тебя… Миша… Ты?
– Я Николай, Павел Федосеич… Николай Ребров.
– Ну да, ну да… Ах ты, братец мой!.. – обрюзгший чиновник приятельски тряс юношу за плечи и безброво смотрел в его лицо заплывшими, блеклыми глазами. Переносица его ссажена, на ней висел отлипший пластырь. – Ах, ах, ах… Пойдем к ней… К старухе пойдем… Она больна, брат, больна, больна. Вспоминала тебя… Как же, как же… вспоминала, – и он потащил юношу в другую комнату.
Хозяин вновь защелкал костяшками.
– Эй, Осиповна!.. Мать-помещица!.. Умерла, жива? Гостя привел. Ну-ка, гляди, гляди… – тонкоголосо суетился Павел Федосеич, зажигая лампу.
Старуха подняла от подушки голову, шевельнулась, клеенчатый диван хворо заскрипел.
– Коленька! Вот не ожидала. Ах, Коленька… Приходится помирать на чужой земле.
– Другой раз не бегай из России, мать, – наставительно сказал чиновник, оправил подтяжки и семипудово сел на край дивана.
Диван крякнул, затрещал и смолк.
В комнате было грязно, по облупившимся стенам гуляли тараканы, в углах грудились набитые мукой мешки.
– Завтра в больницу, Коленька.
– В больницу, в больницу… Хворает она, как же… – поддакивал чиновник, косясь на окно, где стояли припечатанные сургучом бутылки.
– А из больницы в гроб… Ну да ничего, я не боюсь… Был бы Дмитрий Панфилыч счастлив… Ах, какой он хороший, Коленька… Ах, какой редкий человек… Денег мне прислал… – И чтоб перебить забрюзжавшего Павла Федосеича, нервно, приподнято заговорила. – Будете, Коленька, в России, кланяйтесь всем знакомым нашим… Пусть вынут меня из могилы, домой везут… Да, да, да, домой…
Павел Федосеич раздражительно отмахнулся, неуклюже, враскарячку подошел к двери и закрыл ее. Потом на ухо юноше:
– Бежишь? Шепни тихонько, чтоб не слыхала она.
– Да, – после короткого раздумья, прошептал юноша.
Чиновник, как живой воды хлебнул, сразу сорвался с места и быстрыми ногами вылетел к хозяину. Старуха затрясла головой и спросила:
– Что он? Денег, наверное, просил?
– Нет… Да… Что-то такое в этом роде, – смутился юноша. – А чем же вы, Надежда Осиповна, больны?
– Всем, – шевельнулась старуха, диван опять хворо заскрипел. – Вы спросите, что не болит у меня… Все болит. А больше всего – сердце, – последние слова вылетели вместе с глубоким тяжким вздохом. – Не сердце, а душа… Душа, Коленька, болит, середка… Все потеряла, все.
Пыхтя, вкатился Павел Федосеич, поставил на грязную скатерть тарелку с огурцами, две рюмки и ловко ударил донышком бутылки в пухлую ладонь:
– Вьюнош!.. Ангел божий… Давай-ка, братишка. Грех не выпить, грех.
Пришел Сережа, тоже выпил, но хозяин Цанкер опять угнал его на мельницу спустить в плотине щиты. Старуха заохала, укуталась с головой одеялом и притихла. Николай чрез силу выпил три рюмки и застоповал: самодел не шел в горло.
– А я, брат, было спился здесь, физия опухла, ноги отекали. С тоски, брат, с тоски, с тоски… Ну, что мы теперь, а? Коля? А? Париж, Америка. Ха-ха-ха!.. Гром победы. Нет, брат, дудочки… Дураков в Европе мало, чтоб этим идиотам в долг давать без отдачи. Разик обожглись и… Ну, а про Сергея Николаича ни слуху, ни духу? Цел, наверно, цел, цел… Конечно, цел… А я теперь молодец-молодцом. Ей-богу… Хоть плясать… Ноги как у слона. Гляди, какие ножищи!.. Да я сто верст без присяду могу шагать… Коля, возьми меня… – он просительно, по-детски улыбнулся и глянул в самую душу Николая, – Коля, не бросай меня, спаси… Коля, по старой дружбе, умоляю…
Николай с раздражением охватил его большую и рыхлую, как тесто фигуру, с дряблым, поглупевшим от несчастья лицом.
– Что ж, я с удовольствием, – раздумчиво сказал он. – Нас артель. Только испугаетесь, как в тот раз.
– Кто, я?! Кинь мне в морду подлеца, наплюй мне в харю!.. Нет, дудочки, дудочки, чтобы я здесь… Не-ет…
Николай Ребров уснул. Его разбудили сдержанные всхлипыванья. В лунном свете сидел по-татарски на полу пред раскрытым чемоданом Павел Федосеич. Он держал в пригоршнях фотографическую карточку, то приникал к ней дрожащими губами, то отстранялся, тогда лицо его тонуло в болезненном восторге, из широко открытых глаз по одутловатым трясущимся щекам катились слезы, и губы шептали: