— Анжелита, никогда не надо высказывать сомнения при пчелах. В рукописи Аристотеля, которая, если я не ошибаюсь, находится в Руанской библиотеке, Надежда — одна из божественных добродетелей — держит улей.
— Ты и про это знаешь?
— Я ничего не знал, когда расставался со своими эспадрильями. Это у тебя козий сыр? Откуда он?
— Из Сореды.
— Значит, хороший. А я принес вам меду.
Они прополоскали себе рот вином из бурдюка, и Эме опять поперхнулся, и они опять посмеялись. Всего было три горшочка. Эме попробовал сперва прозрачный мед — струю золота с апельсиновым привкусом. Его хорошо было есть с крестьянским хлебом. В этой дегустации были для Эме какие-то смутные реминисценции. Мед протекал в дырочки хлеба. Мед испачкает ему «совсем чистую» рубаху, и Эме получит за это подзатыльник. Мед, конечно, был вкусный, но липкий, да еще этот вечный запах чего-то живого, который сильнее запаха цветов! Во втором горшочке мед был более душистым — смесь лаванды с акацией. Аромат чувствовался сильнее, но сам мед был неоднороден. Третий горшочек ему не понравился — мед там был почти черного цвета, с каким-то резким привкусом. От него исходил запах смолы или так пахли его пальцы и картина?
— Это пихтовый мед. Пчелы делают его не из цветов, а из испражнений тли.
Эме больше не захотел медовухи. И это напиток богов — подслащенная сивуха, покрывающая полость рта и носа тонкой едкой пленкой!
— Знаете, влюбленные, я хочу устроить сиесту!
— Спой нам одну из твоих песен, — сказала Анжелита.
Она принялась звучно постукивать тремя пальцами правой руки по левой ладони, и Капатас не заставил себя долго упрашивать, начал монотонную, протяжную, жалобную песню.
Она прервала его:
— Это «страдания» трабукайров[59].
По-прежнему отбивая такт рукой, Анжелита перевела:
По-французски это вышло плоско. Каталонский язык непереводим. Он как песня.
Капатас пел еще долго. Потом оборвал себя.
— Это были бандиты, не знающие жалости. Их казнили одновременно в Сере и в Перпиньяне, году в тысяча восемьсот сорок шестом, надо думать. Иказиса и Мате в Перпиньяне, а Симона и Сагальса — в Сере. Они поубивали много народу, но главное — они убили ребенка, за которого им не заплатили выкуп.
— И еще отрезали ему ухо, — добавила Анжелита. И глаза ее стали огромными.
В детстве, должно быть, она нередко засыпала под эту зловещую колыбельную.
— Но ведь они были не только бандиты! — заключила она, словно внезапно почувствовала себя оскорбленной.
— Та-та-та!.. У каталонок всегда была слабость к этим разбойникам!.. А мне больше по душе вот эта песня:
Анжелита походила на красную лилию. Она подхватила:
Эту песню Эме Лонги вспомнит позднее, когда, вернувшись из Германии, увидит фильм Превера и Карне «Вечерние посетители».
— А все-таки я устрою сиесту, — сказал Эспарра. — Сиеста — дело святое! Когда я сплю, головой в тени, пузом на солнце, пчелы сторожат меня лучше, чем собаки. Я спросил тебя про памятник, Анжелита, потому что есть у меня одна мысль. Если меня отсюда прогонят, я займусь пастушьим пчеловодством.
Пчелы были куда тише, чем стрекозы. Сквозь полудрему Эме слушал объяснения Капатаса:
— …о пчелах говорят, что они очень отважные, но я-то хорошо знаю, что, когда цветов больше нет, они, вместо того, чтобы слетать за пыльцой подальше, остаются в улье, как ленивые женщины. И вот, чтобы не началась голодуха, в старину пчеловоды шли за весной.
— Что ты сказки рассказываешь!
— Они шли за весной, чтобы цветы у них были круглый год и чтобы продлить срок медосбора. На берегу моря в январе цветут мимозы, в феврале — миндаль, цвета твоей нижней юбки, Анжелита, розовые персики, как щеки у девушки, которая застеснялась… Да уж, не то что ты!
— Ну, а дальше? Мне ведь не стыдно, что у меня нет стыда!