В ботинке… Что ж, мысль была очень даже неплохая, и я его похвалил. Я добежал до речки, снял правый ботинок, налил в него воды. Он, конечно, протекал, но все равно годился для этого, и я осторожно побежал обратно через лес. Ясное дело, в ботинке много воды не унесешь, и, когда я добрался до Уиллиса, там почти уже ничего не осталось, ботинок весь размок, шнурки набухли. Уиллис как-то тоскливо посмотрел на меня. Я сказал: «Сейчас еще раз попробую». Ему становилось все хуже, и он выдохнул: «Времени нет». Его грудная клетка поднималась и опускалась, он с трудом выговорил: «Во рту».
— Во рту? — переспросил я.
Он закивал и тут же закричал от боли. Конечно, пить ему хотелось, я вернулся к речке, встал на колени, опустил лицо в воду, напился как следует сам, набрал в рот воды и пошел обратно к Уиллису.
Вам когда-нибудь приходилось бегать с водой во рту? Это труднее, чем кажется. Она то льется в горло — а оно скользкое, если наглотаешься жирной копоти от дыма, — то попадает в нос. Мы ведь знаем, что самый дырявый сосуд, созданный Господом Богом, — это рот. И то, что я вам рассказываю, хороший тому пример. Так вот, когда я добрался до Уиллиса, воды у меня за щеками было совсем чуть-чуть. Но я наклонился над ним, он пересилил свою жуткую боль, и мы, к моему удивлению, почти не стесняясь, прильнули друг к другу губами. Когда я открыл рот, чтобы напоить его, оказалось, что донес я не воду, а слюну. Но Уиллису так хотелось пить, что он принялся обсасывать мои губы, и я оттолкнул его, потому что он чуть не оторвал их с лица.
Мне было ясно, что Уиллис уже переступил смертный порог и, если что-нибудь не произойдет, оставит меня здесь совсем одного. Он это тоже хорошо понимал, схватил меня за ногу и сказал: «Иди к речке, принеси еще». Сначала я отказывался — думал, что толку в этом нет: пробежал полмили туда-сюда, а принес всего-то несколько капель. Да и зачем было бегать? В этом смысле я был фаталистом. Но Уиллис прямо вцепился в меня и заорал на весь лес: «Иди скорей!» «Уиллис, — ответил я. — Это не вода была. Ты мою слюну пил».
Когда человек страдает так, как Уиллис, настроение у него меняется каждое мгновение. Он выпустил мою ногу из рук и сказал: «А ведь точно». Он подавленно затих на несколько секунд, а потом спросил: «Брудер, скажешь там всем, что я умер достойной смертью?»
— Но ты ведь не умер, — ответил я.
— Так скажи, что умер.
— Как?
Уиллис попросил меня наклониться поближе и зашептал:
— Не говори, что я хотел убежать и поджег базу. Скажи, в нас попал снаряд, это все немцы, а мы тут ни при чем.
— Но это ведь неправда.
— Сделаем так, что будет правда.
Потрясло ли меня это предложение? Нет, нисколько. В отчаянии чего только не придумаешь. Я скорее удивился тому, что охотно его слушаю. Как сказал поэт, «свое отчаяние побороть можно, чужую надежду — никогда».
Уиллис посмотрел мне прямо в глаза и продолжил:
— У меня к тебе предложение, Брудер. Сделка, если хочешь.
Я спросил, о чем это он.
— О переходе собственности.
Уиллис сделал знак, чтобы я наклонился еще ниже, так что мы почти касались друг друга носами, и сказал:
— Я тебе отдам все, что хочешь, только говори всем, что я погиб как герой.
Я спросил, что это значит, и он повторил:
— Все, что хочешь, понял?
Хотя я был молод и во многих вещах совсем простодушен, но тут я сразу понял, чего хочу. Только до этого не представлял себе, насколько сильно. Не знаю, что бы я сделал, лишь бы заполучить свою мечту.
Я взял лицо Уиллиса в ладони и внятно произнес:
— Хочу ранчо Пасадена.
Я думал, что Уиллис начнет возражать, скажет, что как раз его-то он мне и не отдаст. Это ведь было почти единственное, чем он владел. Он не колебался ни секунды, только закрыл глаза, открыл их и ответил: «Ладно». Я достал из кармана обрывок бумаги и карандаш. Уиллис собрал все силы, со стонами сел, принялся писать, и, пока он выводил строчки, я спросил:
— А как ты узнаешь, что я сдержу слово?
— Никак, — ответил Уиллис. — Но я написал эту бумагу, и ты знаешь, что свое слово я сдержал.
Он вручил мне листок, и я прочел: «По своей смерти я, Уиллис Фиш Пур-второй, завещаю ранчо Пасадена рядовому семнадцатого полка Брудеру».
Это была скорее записка, а не завещание, но даже ее он умудрился составить точно по закону. Тот день во Франции мне и запомнился больше всего этой запиской. Большие, неуклюжие буквы разъезжались в разные стороны, как будто ее накорябал семилетний ребенок. От записки мне сделалось грустно и очень жалко молодого парня — да что там парня, мальчишку, — который умирал на моих глазах. Богатство, которое вот-вот должно было свалиться мне в руки, ничуть не радовало. Записка поменяла всю мою жизнь, и мне казалось, на самом деле поначалу казалось, что позорная смерть Уиллиса вовсе не такая уж и позорная.
— Ранчо теперь твое, — заговорил Уиллис, — смотри не обижай сестру, сделай так, чтобы Лолли ни в чем не нуждалась…
Я дал слово, что буду заботиться о ней.
— И еще… Никогда и никому не говори, как я умер. С сегодняшнего дня называй меня героем, ладно?