В первые годы Майер и один, и с девочками много гулял по Иерусалиму даже в отчаянную жару, пытаясь разглядеть в колеблющемся воздухе, шумно поднимающем вверх свои пыльные струи, невидимые, обычно зыбкие линии и очертания. Он силился увидеть второй контур, почувствовать вкус событий, которые давно миновали, он рылся в прошедшем времени, как патологоанатом, пытаясь отчленить и взвесить почки, селезенку, сердце, чтобы докопаться до правды — умерло оно, это время, или бессмертно. Он заходил в фалафельные, с наслаждением уплетал душистые жаренные в масле гороховые шарики, в шаурменных — раскаленное мясо с крупными кольцами белого лука, он посетил все без исключения закопченные нисуды Старого города, довольствуясь в обычной жизни крайне скромным рационом, он пил гранатовый сок, что давили арабы грязными руками прямо на пыльных улицах, ища ответы и прививая себе этот мир как новый зеленый побег, как высший сорт плода, плода воображения, чувства, новую жизненную ветку.
И привитое приросло.
Однажды во время будничной прогулки на заходе солнца Майер увидел Христа. Он с дочерьми поднимался на Храмовую гору, мимо Стены Плача, где, как всегда, исступленно молились евреи. Закатное солнце подкрашивало панораму то в синеватые, то в розоватые тона, множество стенаний и бормотаний сливались в единый молитвенный поток, который, завиваясь золотым кренделем, поднимался к небесам.
Вдруг на западном склоне появились два молодых человека, худощавых, в коротких холщовых полосатых штанишках и ярких шапочках. Один из них нес пластиковый белый стол, а другой два таких маленьких, словно детских стульчика.
Они громко говорили по-арабски, жестикулировали, показывали в сторону мечети Аль-Акса, казавшейся в закатных лучах рубиново-красной. Внезапно они остановились прямо посреди дороги, заставив толпу обходить их с разных сторон, поставили стол и стулья на землю, достали из заплечных мешков два банных полотенца, желтых с красной и синей каймой, и принялись старательно стелить их вместо скатерти на пластиковый облезлый стол. Поверх положили еду, ничего предосудительного — пару красных яблок, медного цвета луковицу, несколько головок молодого чеснока, алые помидоры, полголовы овечьего сыра, кукурузные лепешки.
Люди, чертыхаясь, обходили стол справа и слева, косились и изредка пытались урезонить трапезничающих, но они оставались глухи, с аппетитом закусывали, предаваясь расслабленной беседе.
Внезапно на дороге появился Христос, он медленно брел в их сторону, приближаясь одновременно и к Майеру, который в изумлении застыл недалеко от накрытого стола. Те, кто узнавал, расступались, давая ему дорогу, были и такие, кто не узнавал, их одергивали, тянули за рукав, шикали в спину.
Христос подошел к молодым людям, потрогал одного за плечо, тихо шепнул ему что-то на ухо. Тот оглянулся, дернулся, и быстро произнес по-арабски что-то вроде:
«АЛЛАХУММА МУНЗИЛЯЛ КИТАБИ САРИЙХАЛЬ ХИСАБИ,АХЗИМУЛЬ АХЗАБА. АЛЛАХУМА АХЗИМХУМ ВА ЗАЛЬЗИЛЬХУМ». Майер изумился, увидев, что говоривший поднял, произнося эти слова, дорожную пыль, которая вспыхнула, как угли, и зажал ее в горсти.
Иисус молча склонился над их столом, за которым на короткий миг воцарилось молчание, подождал несколько минут, может, одумаются, но они не одумались, снова отломили по куску лепешки и, умывшись сладким соком, надкусили помидоры, и тогда он понял, что слова его немы перед ними и ждать уже нечего. Он дернул за края полотенец, что лежали поверх стола, взметнул в воздух и медную луковицу, и красные яблоки, и недоеденные лепешки, и белоснежный сыр. Стол перевернулся, яблоки покатались по дороге, лепешки разлетелись в разные стороны, и народ охнул, а молодые люди, словно ничего не приключилось, встали и дальше пошли своей дорогой. Кинув ему вослед горящую дорожную пыль.
Майер подошел к Христу, хотел сказать ему, как он ждал всю жизнь этой встречи и как видел в глазах умирающих надежду на встречу с ним. Это было и правдой, и неправдой, но сейчас никакой разницы не было. Христос повернулся к нему спиной и пошел по дороге обратно, так и не показав лица и цвета своих глаз.
Майер легко сдал квалификационные экзамены и пошел оперировать в госпиталь, где все было так же, как и прежде: больные, разъятые на столе, выздоравливающие, умирающие. Ничего как будто не изменилось, кроме вида из окна и Фириной жизни: она устроилась нянечкой в хоспис, дав себе право заботиться не только о семье. В этом хосписе через много лет она и умерла, не дождавшись рождения своего восьмого правнука. Майер тоже ушел легко, еще до Фириной смерти, прилег на диванчик вечером перечитать чеховские «Три сестры» да и застыл так в конце первого акта на словах Андрея: «О молодость, чудная, прекрасная молодость! Моя дорогая, моя хорошая, не волнуйтесь так!..
Верьте мне, верьте… Мне так хорошо, душа полна любви, восторга… О, нас не видят! Не видят! За что, за что я полюбил вас, когда полюбил, — о, ничего не понимаю. Дорогая моя, хорошая, чистая, будьте моей женой! Я вас люблю, люблю… как никого никогда».