Потом уже, в самом конце лета, в последний отчаянно жаркий августовский денек, в парке он вдруг пожалел девочку, которую по привычке захотел лишить жизни одним только взглядом. Да чего уж там, пускай скачет. Дела-то к ней нету, так чего морочиться. Раньше он их совсем не жалел, рвал нитки, связывающие их с жизнью, а тут вдруг жалость в нем какая-то защемила, и он подумал, что ведь она такая же, как и он, только совсем другая. Он погладил ее тогда по голове, заглянул в глаза, умилился, и умилился так для самого себя восхитительно, что даже сам поверил.
Потом он пожалел старуху, подал ей, а что, разве сам он не мог бы сидеть так у обочины, пахнущий мочой, если бы не иная природа, кормящая его от небесного чада? Был бы он обычный земной корешок, так, может, и запросил бы копейку? Это было зимой, теплым и снежным днем, и эти снежинки кружились у него за душой, так странно, он подумал тогда.
На Луку вдруг ото всех углов стали выскакивать былые случайные связи: он сталкивался на улице с человеком, с которым в молодости ходил в тайгу, было у него там одно дельце. И тот столько лет спустя вспомнил его, обрадовался, пригласил на рюмку в забегаловку. Потом появился еще один старый знакомец, потом еще и еще. Странные они были, эти люди, как будто ненастоящие. Он же наказывал их, может, и не до смерти, а они к нему с уважением, наливали, откровенничали. Прошли времена, а то бы он… Встречались ему и женщины, с которыми он когда-то сходился и по какой-то причине оставлял им жизнь. И они радовались ему, куда-то приглашали, приходили, приносили глупые мелкие вещицы.
Он хотел было повидать Рахиль. Раньше у него никогда не возникало желания кого-то повидать, а тут на тебе, пожалуйста. Но ее не было, черт ее задрал, что ли, а были совсем другие люди, странно так мелькнул на горизонте Платон — а выкормыш-то ничего, глазки смышленые, видел при нем девку одну забавную, и она ничего, он вполне с интересом разглядывал ее рыжую копну волос.
Он полюбил, будучи совсем уж тучным, небольшие вечерние прогулки по центру города. Он шел по спускающемуся вниз большому проспекту, вдыхал запах метро, троллейбусов, слушал голоса вываливающейся после представлений театральной публики и ощущал странную сопричастность: вот и он на этой улице, и они, они говорят, а он слушает их голоса. Ему было в удовольствие глядеть на них, ему было приятно пить такой же, как и они, кофе с молоком, он пробовал их салаты, мясо на гриле, он с недоумением глотал их дорогое красное вино из бутылок с французскими буквами посередь живота, потом он подобрал собачку, которая гадила повсюду, но он не убивал ее, а только улыбался, спал с ней, ласково называл, хорошо кормил. Потом подобрал и кошечку. Квартира его изменилась до неузнаваемости, когда он развел большие алые лилии на подоконниках, и они мощно потянулись своими извилистыми стеблями к верху, к потолку, и сквозь бетонное перекрытие к небу.
Когда слепые сестры нанесли ему новый визит и старшая, Грета, увидела эти цветы, то без паузы спокойно сказала:
— Ты врос, Лука. Лишнее пришло и оплело тебя. Как же теперь тебе помочь?
Лука настолько был увлечен хлопотами вокруг чайного стола, что вовсе не придал значения этой фразе. Он протянул Грете большое красное яблоко, которое берег, не ел, наслаждался его невероятным цветом и формой, а другим сестрам — пахучие манго и ломтики ананаса, которые специально попросил купить к приходу дорогих гостей. Грета взяла яблоко и вместе с ним забрала и его приросшее к нему сердце, вытащила с артериями, потянула на себя и спешно отступила, чтобы на замарать чулки и светлые туфли в хлынувшей на пол рубиновой и черной крови.
Лука посмотрел на нее удивленно, захрипел, попробовал ухватиться руками за воздух, но не удержался, сполз на пол.
— Я все понял, — только и успел проговорить он уже немеющими губами, — но как же я счастлив умереть среди родных людей.
— И зачем этот цирк? — недоуменно спрашивала ее вечером сестры. — Лишать жизни было бессмысленно, он ведь и так скоро умер бы. Зачем ты трудилась над ним, он ведь битая карта, съеденная пешка. Охота тебе было так рвать его? Сил не жалко?
Но потом они все трое одновременно поняли, кто надоумил ее, сделав последним своим оружием, и, как по мановению волшебной палочки, изменили ход мысли:
— Господь забрал его, трофей свой, — и ты выполнила его волю.
— Как же невероятно страшно, — подумали они опять синхронно, — вот так внезапно начать поливать флоксы. Не это ли кара небесная, не в этом ли пытка жизни ужасной под солнцем, от которого никогда не знаешь чего ждать?