Вены набухли у него на ногах, колени начали адски болеть. Хотя, говорили, что жир легкий, но куда там: дыхание сделалось хриплым, голос глухим.
«Если зло разрывает, и опоясывает, и уводит в сторону, — рассуждал он, — то ведь Господь соединяет и привязывает, ведь так? Так, может, такое прирастание в нем безвольного желания не совсем обусловлено румынской стряпней?»
Привязанность — вот что делает Господь. Неужто он позабыл этот простой урок? Полученный еще в детстве, когда только сумел осознать себя, а потом и других, а потом и отличие свое и осознание этого отличия. Через привязанность-то и идет противостояние, один-то, отрезанный, разве может сопротивляться?
Он вспомнил это правило, про привязанность, когда совсем уже не мог вставать, он сказал кому-то: «Я привязан к постели», и понял, кто его привязал, сшил накрепко его и комнату, стул, руки и подлокотники, сшил его тоску и образ Нины, он оказался повязанным по рукам и ногам своим растущим день ото дня весом, ежесекундно множащейся плотью, и он понял, что очень скоро он уже ничего не сможет больше разорвать и врастет в землю насовсем, утонет в ней, как корабль, как гигантская ржавая баржа.
Когда Лука все додумал, сопоставил даты и события и посчитал свои промашки, он позвонил сестрам и попросил теперь их нанести ему ответный визит. Ходить он почти не мог, да и правила приличия требовали ответного шага, в переносном смысле, конечно. Они расквохтались, распричитались, но в назначенный день, не сразу, на другой неделе, пришли к нему, тычась слепыми ссохшимися личиками в кошачьи морды и восхваляя вкус прекрасной румынской чобры.
— О! — молвила Грета, отведав яство. — Да она у тебя не румынка, она цыганка! Прямо как наша Джоконда, но только с другим знаком, я чувствую это по приправам и по ароматам соуса. Цыганка, цыганка, и не спорь со мной!
Лука не придал этой реплике особого значения, но слепые сестры переглянулись и, вернувшись домой, засиделись за обсуждением Луки глубоко за полночь.
— Ты считаешь, что дело в этой цыганке? — спрашивала все время Грета.
— Да при чем тут, — Лидия Александровна всегда была склонна преуменьшать значение людей в хитросплетении обстоятельств. — Ну цыганка, и что? Моет пол, печет пироги, штаны его необъятные стирает.
— А тебя не смущает, что мы тут, три такие красавицы, ничего не видим про нее? И она при этом дает Луке пироги, от которых он превратился в мясную гору?
— Так, может, это дело в нас, а не в ней? — справедливо отметила младшая, восьмидесятилетняя Галина. — Может, это просто нам конец приходит?
— Ну да, — возмутилась Грета, — нам всем приходит конец, а она одна молодец. Надо ее скомпрометировать. Пускай сопрет у него чего-нибудь, деньги или лекарства. Ты можешь это, Галя?
— Ну могу. Завтра же и сопрет.
— А мы и посмотрим, что из этого будет, как она себя поведет и как он отреагирует. Надо, чтобы ее во всех случаях не было, цыгане — они же особенные, их на кривой козе не объедешь.
Ничего не получалось из желания сестриц помочь Луке. Не склеивалось, не срасталось. С Джокондой связаться не удавалось, она как будто все время ускользала от их звонков, от случайных встреч. Заходили, заезжали к сестрицам на этих неделях разные люди, кто по нужде, кто с благодарностью, все вроде вот только вчера видели ее, а сегодня уже не могли сыскать.
Кинули карты — та же глупость. Все видно, все понятно — ни конца, ни начала, а вот что происходит в этот момент — бабушка надвое сказала.
Грета поехала проведать Луку — не застала. Ну, может быть, он пошел по делу, хотя куда в таком виде надолго пойдешь: снять штаны сам не может, подтереться не может, если кто увидит его, так сразу на всю жизнь и запомнит. Беда.
Галина потом ходила к нему, тоже не застала, и румынки не застала, хотела хотя бы с ней поговорить. Кошки только из-за двери мяукали — вот и весь ответ.
Сначала просто пошел на кладбище к Нине. Стоял там, разговаривал с ней. Потом стал ходить более или менее регулярно, проведать, поговорить — тянуло его.
Потом вдруг заметил он весну, ему даже бабочки увиделись, капустницы, и он странно так для себя потянулся к ним рукой, а они вспорхнули и улетели, не дались ему на разгляд.
Потом он почувствовал запах молодой травы, клубничного варенья, когда, уже разжирев, заехал в Переделкино с подругой своей Джокондой к одному цыганскому барону, зашли вместе к вдове одного известного человека, и он как вдохнул аромат, так не только вазочку всю смолотил, да и еще и с собой банку попросил, ему дали, и он повез, потащил ее в свою берлогу доедать назавтра.