Читаем Пангея полностью

Она рассказала ему, как сама открыла свой первый маленький частный притон, сняв дачу в престижном загородном поселке, как первых своих девочек наняла на работу. Как подсела на героин и чуть не погибла от него, а потом сумела отказаться, но зато теперь настроение скрипит и качается, словно на адских качелях, умопомрачительные истерики, когда все хочется крушить и никого не жалко, и горлом идет такой страшный крик, что потом неделю нет голоса. Но мужчины терпели ее истерики, боялись ее, валялись в ногах, убирали черепки, покупали новый хрусталь, жалели ее, прощали. А потом она отказалась уже от этого притона, устала от чужих судеб и неразгадываемых житейских шарад, и мать ее, не выдержав, подалась в монашенки, отдала свою веру за чужую, только бы не видеть ее и этой ужасной, как она говорила, жизни, и тогда Аяна все остановила и стала работать одна, и то только в охотку, потому что денег уже достаточно и больше незачем гнаться. «Прям „Травиата“», — простодушно отметил Платон, не заметив, что ранил ее и этой репликой, и последующим поступком: привез в свой дом, указанный Евой, в дом, где он когда-то рос из совсем маленького, за городом, у мелкого, но звонкого ручья, в котором даже водилась форель. Он искренне полагал, что забирает ее на свою территорию, куда больше никто не придет и где она будет принадлежать только ему. Вечно.

— Сколько из-за тебя погибло мужчин?

Он задал этот вопрос вскоре после того, как она рассказала о своей первой любви: грустная история с грустным концом. Услышав этот вопрос, она посмотрела на него с уважением.

— Да вот был один дурачок, художник, я даже позировала ему, все он чего-то хотел от меня — то брака, то клятв в верности — перерезал себе вены, выпустил наружу красную реку своей воспаленной фантазии… Я очень плакала по нему, оттого и завела дурака-драматурга, чтобы успокоить боль.

— Почему у меня раньше получалось плохо, я же делал все как в кино?

Он задал этот вопрос, когда они оба только вышли из постели и готовились ужинать, заказали из ресторана суши с рубиновым тунцом и розово-перламутровыми креветками, которые Платон особенно любил.

Аяна хотела было отшутиться, но у нее не получилось:

— Знаешь, что и кого ты видишь в кино? Человеческое испражнение! — неожиданно резко сказала она. — Мерзость, поднятую выше головы. Мерзость в золотой чаше.

— А ты забавная, — задумчиво проговорил Платон, — столько нафантазировала, столько придумала сказок и сама веришь в них. Я теперь понял, за что женщины любят мужчин.

Аяна вздрогнула от этих слов.

Платон встал со стула, пнул ногой футбольный мяч с автографами игроков его любимой команды, который он принес с гордостью показать ей в самом начале их отношений, и уставился на зашторенное еще окно, впервые отметив, что узор на шторах может быть так же увлекателен, как и вид из окна.

Он больше не звонил ей и не приходил.

Через несколько дней после их последней встречи, когда Аяна убедилась в правильности своего предположения, на нее сначала нашла страшная ярость, а потом глубокая и нестерпимо тяжелая печаль.

В ярости она кричала на служанку, бросала в нее посуду — разбив все, что было в посудном шкафу в столовой, — лиможский белый чайный сервиз на двенадцать персон, и кузнецовский обеденный сервиз — супницу, блюдо для горячего, глубокие тарелки и тарелки для второго с синей каймой, три соусника и тарелку для хлеба. Она каталась в осколках, страшно воя и ранясь, она размазывала по лицу черные от туши слезы, изрыгала проклятия. Потом, как это бывало обычно, она принялась вышвыривать из окон все, что попадалось ей под руку: зеркала, проигрыватель, несколько кожаных пуфов из Шри-Ланки, одежду. Она кричала, что не хочет жить, что жизнь ее — невыносимая пытка, адский огонь, что никто его не вынесет, никто на свете. Ее домработница — милая румыночка Анита, знавшая жизнь и умевшая держать рот на замке, привычно успокаивала ее, словно не слыша страшных оскорблений в свой адрес, давала отвар, потом, когда ее отчаяние стало угрожающим, она привычным жестом позвонила Вассе, которая приехала и сделала ей укол. Последнее, что Аяна успела вышвырнуть перед тем, как Васса сделал ей инъекцию, был футбольный мяч с автографами, на который она, злобно рыча, указала Вассе:

— Ты старуха уже и не знаешь, зачем все его пинают! Я скажу тебе, я — этот футбольный мяч. Мной играют и мной забивают голы.

— Спи уже, — с раздражением сказала Васса.

Приезжая на экстренные вызовы к Аяне, она никогда не вспоминала, что когда-то помогла ее матери выжить и родить, не вспоминала Аяну маленькую, любившую сидеть у нее на руках, вообще никогда не сентиментальничала, несмотря на то, что старость давно поселилась в ее теле, глаза почти ослепли, зубы шатались и выпадали, уступив место гадким искусственным протезам, руки дрожали и не могли так ловко, как раньше, попасть в вену.

— Ты больна, у тебя истерия, — в который раз холодно и отчетливо произнесла она уже провалившейся в сон Аяне. — Как же мне нестерпимо отвратительны истерички!

Перейти на страницу:

Похожие книги