Левый сектор, занимавший бо́льшую часть скамей, ответил ему гневным гулом. Премьер стоял на трибуне, выпрямившись во весь рост, высоко подняв свою красивую голову. Это был не обвиняемый. Это был обвинитель. Но лицо его было бледно. Только глаза светились сумеречным огнем. Нелегко было ему выслушивать сыпавшиеся на него укоры, обвинения, оскорбления.
После этой речи я сказала во фракции:
– На этот раз правительство выдвинуло человека сильного и даровитого. С ним придется считаться.
Только и всего. Довольно скромная оценка. У меня, как и у других, не хватало политического чутья, чтобы понять подлинное значение мыслей Столыпина, чтобы признать государственную неотложность его стремления замирить Россию. Но даже мое простое замечание, что правительство возглавляется человеком незаурядным, вызвало против меня маленькую бурю. Особенно недоволен мною был Милюков. Пренебрежительно пожимая плечами, он бросил:
– Совершенно дамские рассуждения. Конечно, вид у Столыпина эффектный. Но в его доводах нет государственного смысла. Их ничего не стоит разбить.
У меня с Милюковым тогда были хорошие отношения, которые отчасти выражались в том, что мы без стеснения говорили друг другу, что думали. Но в этот раз у меня мелькнула смутная мысль, которой я ему не высказала: «А ведь Столыпин куда крупнее Милюкова».
С годами эта мысль во мне окрепла. Не знаю, когда и как вернется Россия к прежнему богатому и свободному литературному творчеству, но думаю, что придет время, когда контраст между государственным темпераментом премьера и книжным догматизмом оппозиции, волновавшейся в Таврическом дворце, поразит воображение романиста или поэта.
Я Столыпина видела только издалека, в Думе. Мне не случалось подойти к нему, почувствовать его взгляд, услыхать его голос в частном разговоре. Вообще я в первый раз по-человечески, попросту, начала разговаривать с царскими министрами только после большевистской революции, когда они уже превратились из министров в эмигрантов.
И с первой же встречи обнаружилось, как много у нас общего в привычках, в воспитании, в любви к России. Во времена думские ни мы, ни они этого не подозревали. Между правящими кругами и нами громоздилась обоюдная предвзятость. Как две воюющие армии, стояли мы друг перед другом. А ведь мы одинаковой любовью любили нашу общую Родину.
В Таврическом дворце я нередко видела и слышала Столыпина. Мы жили близко, в самом конце Кирочной улицы. Когда мы с Вильямсом утром шли на заседание, мы еще на улице могли угадать, ждут там премьера или нет. Если ждут, то вдоль длинной решетки Таврического сада через каждые двадцать шагов были расставлены секретные агенты. Мы их знали в лицо, и они к нам пригляделись, давно о нас осведомились. Это бравые штатские молодцы с солдатской выправкой охраняли еще невидимого Столыпина, стеной стояли между ним и нами. Со стороны Таврической улицы, по которой мы шли, в садовой решетке была сделана калитка, а от нее во дворец проведен крытый железный коридор, своего рода изолятор. Министры никогда не подъезжали к общему парадному крыльцу дворца, не проходили через кулуары, в них не заглядывали. Для них был устроен этот особый изолированный вход. И тут сказывалось разделение на «мы» и «они», о котором часто упоминал Столыпин. Министров за эти полицейские предосторожности нельзя обвинять, тем более высмеивать. Они были вынуждены принимать меры, когда 220 депутатов открыто заявили, что они пришли в Думу, чтобы продолжать революцию. Гораздо удивительнее, что, несмотря на вызывающую и открытую враждебность Государственной думы, Столыпин продолжал выступать в Таврическом дворце с большими, ответственными речами. Может быть, он надеялся образумить Думу? Или через головы депутатов обращался к стране, ко всей России?
Столыпин не был противником народного представительства, он не хотел его уничтожать, даже нащупывал возможность сотрудничества с наиболее ответственной частью оппозиции, с кадетами. Но обращаться к лидеру партии Милюкову он не хотел, искал более сговорчивых народных представителей. <…>
Сначала Столыпин попытался подойти к оппозиционной печати. Он пригласил к себе редактора «Речи» И. В. Гессена, чтобы объявить ему, что кадетская партия неправильно толкует намерения и цели правительства, которое хочет не уничтожить народное правительство, а сотрудничать с ним3. Этот разговор ни к чему не привел. Тогда Столыпин затеял тайный роман с «черносотенными» кадетами, как сами себя прозвали кадеты, к которым он обратился. Их было четверо – С. Н. Булгаков4, В. А. Маклаков, П. Б. Струве и М. В. Челноков.
Не так легко понять отношение Столыпина к кадетской партии. Он называл кадетов «мозгом страны». В устах противника это был большой комплимент. И он же грозил «вырвать кадетское жало» из страны. Партия оставалась неразрешенной. Чиновникам не позволяли в нее вступать. Но Столыпину надо было оформить и провести через Думу правовые начала, обещанные в Манифесте 17 октября. Сделать это без поддержки кадетской партии было бы трудно.