Статья, конечно, не была после этого написана. И Столыпин сделал из этого надлежащий для себя вывод: повторяю, я только теперь понимаю какой. И в сборнике моих статей из «Речи» читатель может прочесть, с какой настойчивостью я продолжал аргументировать не фракционную только, а и мою собственную точку зрения на невозможность для партии сделать необходимый для Столыпина жест, произнеся сакраментальное «слово»… Но и тогда я не мог не видеть, что на этом вопросе решается судьба Думы. И я с особым усердием принялся обличать «заговорщиков справа», трактуя их как действительных виновников предстоявшего роспуска и противополагая официозно терпимых убийц тем, для которых добивались от нас осуждения Думы. <…>
Я немного опоздал к открытию послепасхальной сессии Думы. По видимости все там было благополучно, и кадетская тактика даже достигла удовлетворительных результатов. Словоговорение и выходки левых были введены в рамки строгими правилами нового наказа. Для чисто деловых вопросов было определено особое время. В пятнадцати комиссиях работоспособные члены Думы энергично готовили законопроекты для внесения в общие заседания, в том числе и проекты, внесенные в порядке министерской инициативы, и проекты партии народной свободы. Там проходило и обсуждение бюджета, и аграрный законопроект, и проект о реформе суда и местного самоуправления; туда передавались и законопроекты о продовольственном деле, о смертной казни, об амнистии и т. д. Налаживался даже какой-то mоdus vivendi[33] (подразумевается: приемлемый для обеих договаривающихся сторон) с министерством, и слева уже окончательно осудили к.-д. как «министерскую партию».
В действительности положение сложилось совершенно иначе. Если в первый месяц существования Второй думы громадное большинство ее подчинялось тактике «бережения Думы», если во втором месяце левые восстали против этой тактики, объявленной «кадетской», а правительство силилось добиться от к.-д. осуждения революционных убийств, чтобы тем укрепить себя и против левых, и против правых, то теперь, на третьем и последнем месяце, картина сложилась совершенно иначе. Вопрос об осуждении убийств, зашедший в тупик вследствие сопротивления к.-д., видимо, перестал интересовать правительство, и не на нем строилось теперь отношение правительства к Думе. В Думе этот вопрос был как-то незаметно ликвидирован простым переходом к очередным делам. Но это вовсе не значило, что этим решен поставленный правительством вопрос об «успокоении». Правительственная «Россия» вместе с «Новым временем» Суворина, где писал брат премьера, А. Столыпин14, стали доказывать, что уступки кадетам вообще бесполезны, так как у них нет никакого «нравственного авторитета» над левыми, а «народные желания» отнюдь не совпадают с желаниями кадетов. Сдача им была бы, таким образом, сдачей социалистам. Это уже означало, что между «сдачей кадетам» и сдачей дворянству и черной сотне выбор сделан окончательно. Характерным образом в самом конце мая в один день появились два документа, исходивших от столь различных сторон, как Пуришкевич и Витте. Первый обвинял председателя Думы, что он допустил заявление левого депутата, что «самодержавия в России больше не существует», и сам признал Россию «государством конституционным». А наш политический протей, граф Витте, печатно признал «единственным судьей своей государственной деятельности русского самодержавного государя императора, коему он всегда был, есть и до гроба будет верноподданным слугой». Очевидно, и Витте ставил свою кандидатуру на руководительство государственным переворотом. Теперь мы знаем, что приоритет остался за П. А. Столыпиным, и в тайниках министерства уже заканчивалась обработка избирательного закона, которого добивались правые переворотчики. 26 мая я озаглавил свою передовицу словами: «Уже поздно» – и разбирал колебания «сфер» между тремя лозунгами: 1) разогнать Думу немедленно; 2) «Дума сгниет на корню» и 3) самый опасный для «130 000» помещиков: «Надо дать время Думе пустить здоровый корень». Только не это! Разгон Думы был, в сущности, решен после грубой речи депутата Зурабова15 против армии, произнесенной во время моего отсутствия.