На улице Варошмайор государственный секретарь неожиданно приник к окну. — Смотрите, Йожа, — воскликнул он, указывая на высокую черную фигуру перед каким-то подъездом; на шум мотора человек обернулся, свет фонаря ярко осветил его лицо. — Это профессор Фаркаш, о котором нынче вечером… — Певица отдернула штору с заднего овального оконца, всмотрелась.
— Санаторная больница на горе Янош, — узнала она. — Он живет здесь?..
Отворившаяся парадная дверь поглотила профессора. — Я доктор Зенон Фаркаш, профессор университета, — сказал он привратнику, стряхивая снег со шляпы. — К госпоже Шике… — Привратник взглянул на большие, в деревянной оправе, стенные часы, висевшие в его каморке; они показывали час ночи.
— Она в какой палате?
— Но… Госпожа Шике просила вас прийти, господин профессор? — спросил привратник.
— Нет.
— Но так поздно, господин профессор?..
— И все-таки пропустите меня! — тихо выговорил ночной посетитель.
Привратник молча таращил глаза на профессора, словно ждал пояснений, затем пожал плечами.
— В какой же она палате? В семнадцатой?
В коридоре перед шестнадцатой палатой красовался настоящий цветник: большая корзина с цикламенами, колоссальная ваза с желтыми, в красных точечках, хризантемами, еще в трех вазах — темно-красные розы. Перед семнадцатой палатой цветов не было. Профессор, не постучавшись, вошел.
— Сидите, не вставайте! — тихо приказал он встрепенувшейся сестре милосердия в белой косынке, которая мирно дремала в кресле рядом с кроватью; опухшее от сна красное лицо глядело испуганно, затекшее тело медленно пробуждалось. — Сидите, не вставайте. Впрочем, прилягте пока на диван, я сам посижу немного с больной. Доктор Зенон Фаркаш, профессор университета…
Шубу он не снял, шляпу опустил возле себя на пол. Несколько мгновений спустя в ушах его умерла память о принесенных с собою звуках — голосе привратника, шорохе собственных шагов по линолеуму коридора, — и стерильная тишина белой больничной палаты сомкнулась вокруг него, словно ватный панцирь. На белом столике за спиной горел ночник, его зефирно-голубой огонек беспристрастно распределял тень — сну, свет — бодрствованию. Фарфоровая раковина умывальника и белый кафель стены за ним отсвечивали фиолетовым, в углах комнаты густела синева, неподвижно стыла вдоль белых прессованных обоев.
Некоторое время он ощущал на затылке подозрительный взгляд сестры милосердия. Но острый, словно от булавочного острия, нажим становился все слабее — глаза сиделки постепенно смежались, гася сознание, покуда не сомкнулись вовсе. Теперь с дивана слышалось только дыхание, свидетельствовавшее, что температура у сиделки, по крайней мере, двумя градусами ниже, чем у больной.
Эстер лежала на постели с закрытыми глазами, прильнув щекой к домашней, круглой и розовой, подушечке. Ее белокурые с серебряным отливом волосы казались чуть темнее в слабом голубоватом свете, губы стали белые, как бумага, красивый нос в волнах страданий истаял, прямой и жесткий, он напоминал геометрическую фигуру; крохотная бородавка под мочкой левого уха словно выросла втрое, щеки опали, утеряв мягкость. Под крытым белым шелком пышным одеялом угадывался лишь контур ее длинной стройной фигуры, и только резкий выступ в ногах — две торчком стоявшие ступни — обозначал границу тела, кровообращения, дыхания и самой жизни.
— Я давно жду вас, Зени, — прошептала она, не открывая глаз.
Профессор не отозвался.
— И в сочельник ждала.
— Спи! — буркнул профессор.
— Куда попала пуля? — шепнула Эстер еще тише, чтобы не разбудить сиделку.
— Пустяки, в плечо.
— Ну и хорошо!
От окна с покрытого белой скатеркой столика блеснула профессору в глаза стальная, с синим отливом, квадратная коробочка шприца «праваз», рядом с ней опалово сиял круглый фарфоровый коробок в форме гриба. Профессор отвернулся.
— Теперь уж вы будете приходить каждый день?
— Угу, — промычал профессор.
Она на секунду открыла глаза, улыбнулась. — Тогда я поправлюсь, — прошептала она. — Спокойной ночи,
Сквозь прозрачные белые кружева гардин угадывались очертания огромного заснеженного дерева, высокий пример стойкости в зимней битве. Изредка слышалось в батарее тихое бульканье, и тогда одеяло над ступнями Эстер чуть заметно вздрагивало. Дрожь не расходилась волнами по застывшему белому шелку, а замирала тут же над ступнями, которые, в отличие от тела, работают тогда, когда покоятся на земле, отдыхают же, стоя вертикально. Дыхание двух спящих в этой комнате женщин казалось теперь на слух одинаково ровным, спокойным, — но уху профессора одно было безразлично, словно кусок хлеба в чужом рту, другое же питало его собственную жизнь.
Четвертая глава