По тротуару расхаживали оба приказчика со склада Бромбергов, нарядные, франтоватые, они лениво подшучивали друг над другом. В монастырях по разным концам города после дневного покоя опять зазвонили колокола, то замолкали, с озорством поджидая один другого, то вновь принимались звонить, кто громче. Был христианский праздник, его справляли вокруг, в сытых и спокойных деревнях, а здесь, в местечке, слегка посмеивались над ним. На площади скучала пара крестьянских телег, тоскующих по ушедшим полупьяным хозяевам-мужикам. Пусто было в городе, а вдали, на крутой горе, синел густой, бескрайний лес, от земли до неба окутанный голубоватой дымкой, такой близкий и такой далекий. Там сейчас Хаим-Мойше…
Ханка внезапно покраснела, глядя на этот лес. Она заботливо взяла Мотика за руку, чтобы он не побежал вперед, а сердце чуть не выскочило из груди — вдруг пришла мысль: а что, если вместе с Мотиком взять и пойти прямо туда, на гору, к Хаиму-Мойше? Ее потянуло к нему с неожиданной силой, и тут-то она и покраснела до корней волос. Ведь он ей чужой человек, этот Хаим-Мойше. Он всего-то раза три побывал у них в доме, а потом перестал приходить. Ханка сердито прикрикнула на брата:
— Мотик, не беги, пожалуйста!
И непонятно было, на кого она сердится: на себя, за то, что ее потянуло в лес, или на братишку, который рвался вперед и путался под ногами.
На площади Ханка увидела жену Ицхока-Бера. Она сидела на крашенной белой краской скамейке, на солнцепеке, перед посудной лавкой.
Ханка остановилась:
— Что же вы тут, в такую жару!..
Желтая от болезни жена Ицхока-Бера была одета, как в субботу; концами повязанного на голове шелкового платка она обмахивала потное лицо.
«Да, жарко, — пожаловалась женщина с таким видом, словно вот-вот упадет в обморок. — Помереть можно… А Ханка, значит, еще просто ребенок, если спрашивает, почему Ицхок-Бер допускает, чтобы она, больная, по такой жаре тащилась в город. Дело в том, что Ицхок-Бер совсем Бога забыл. Совсем забыл, целыми днями там, в пыли, с пильщиками, а в Бога не верит… Вот так… Не верит… На той неделе у него, Ицхока-Бера, была годовщина, а он и не вспомнил. В город не пошел, не помылся даже. Ну что ж, пускай он, Ицхок-Бер, поступает, как хочет, а она-то Бога боится; она больная… Вот взяла фунт свечек и пришла в город. Как это можно — годовщина смерти без свечей? Теперь сидит возле синагоги и ждет: синагога еще закрыта. Придет шамес [12]она ему свечки отдаст. А Ицхок-Бер? Ицхок-Бер об этом и не знает даже, он с утра запряг лошадь и куда-то уехал».
Ханка опять покраснела:
— А Хаим-Мойше?
Она растерялась. Раньше она никогда о нем не спрашивала и не знала, что жена Ицхока-Бера может о ней подумать. Но та ничего не подумала.
— Кто? Этот черт? — переспросила с удивлением.
Она назвала его чертом, потому что ни один человек в мире не может жить так, как он. Сразу после смерти Мейлаха она сама велела Ицхоку-Беру написать Хаиму-Мойше, чтобы тот приехал. Думала, он тут хоть немного поправится, да куда там. Это ведь черт, а не человек, не ест, не спит, не пьет… Суетится, шумит, и все.
Давеча приехала в лес сестра Ицхока-Бера с дочкой. Девочка большая уже, лет восемь-десять, наверно, а говорит плохо, шепелявит, и по уму совсем как маленькая. Целый день сидит перед домом на земле и куличики лепит. Считает их, лепит, опять считает. Так он, Хаим-Мойше, часами с ней сидел, смотрел, как она играет.
— И сколько ты уже слепила? — спрашивает.
— Узе тысяцу, — отвечает девочка, — много тысяц.
— А теперь что будешь делать?
— Ессё тысяцу сделаю.
— Вот и хорошо, — говорит Хаим-Мойше и смотрит на ее личико. — Слепи еще тысячу.
Уходит к себе и запирается. Кто знает, что он там делает? Улыбается все время. А спросишь, чем он занят, улыбнется и не ответит, а под глазами синие круги, и сам — кожа да кости. По ночам часами разговаривают у него в комнате. Она, жена Ицхока-Бера, просыпается и слышит, как там говорят.
— Хаим-Мойше! — стучит она в стенку. — Кто там с тобой, Хаим-Мойше?
— Никого! — весело кричит он в ответ.
И смеется.
— Это бесы! — кричит он ей. — Бесы вокруг меня хороводы водят.
«Она должна признаться Ханке: не очень-то она рада, что Хаим-Мойше приехал. Боится она таких слов. Поселился бы Хаим-Мойше где-нибудь в другом месте, она бы ему только спасибо сказала… А что это Ханка такая бледная?.. Куда это она вдруг заторопилась? Домой пора? А шамеса все нет. Посмотрите-ка, солнце уже за крышу зацепилось, а синагога все еще закрыта. Когда же шамес-то появится? Значит, Ханка все-таки уходит? Ну, до свидания, до свидания…»